Через несколько дней Куприн почувствовал себя уже настолько лучше, что смог записать свои мысли, они же видения, посетившие его, когда она находился в горячечном состоянии. Разумеется, знал, что яркие, объемные картины, которые он наблюдал во время обострения болезни, оказавшись запечатленными на бумаге, потеряют свою привлекательность и станут, скорее, частью его недуга, свидетельством его диагноза, но никак не поводом для дальнейшего сочинительства. Однако не мог ничего поделать с этой своей привычкой – все заносить в блокнот или просто на подвернувшийся под руку клочок бумаги. Потом, перечитывая, вымарывал, негодовал, что поддался искушению взяться за перо или карандаш, но все же не до конца находил это занятие бессмысленным, потому как извлекал из подобной словесной россыпи слова-иероглифы, фразы-символы, мысли-знаки. Они, несомненно, были и просто их надо было раздобыть.
Вот и сейчас набросал несколько фраз о том, как в свою бытность юнкером простыл на плацу во время строевых занятий и попал в лазарет, где его заставляли полоскать горло какой-то горькой дрянью и поили перед сном горячим молоком, от которого он сильно потел и так лежал в кромешной темноте, завернувшись в одеяло, боясь отклеить прилипшую к телу хлопковую пижаму…
– Мария Карловна, голубушка, а не нашелся ли там часом мой каракулевый пирожок?
– Отправила человека на поиски. Не беспокойтесь, Александр Иванович, найдется.
– Вот и славно, душа моя, вот и славно, – заворачивался в плед и отхлебывал из чашки настоянный на шиповнике кипяток.
А тем временем студент историко-филологического факультета Павел Розен бродил по заснеженному Александровскому саду в поисках утерянного Куприным головного убора. Делал это исключительно по просьбе Марии Карловны, в которую был влюблен, и она знала об этом.
Узнав о том, что Маша ответила согласием на сделанное господином Куприным предложение, Розен дал себе слово забыть ее навсегда и уйти из журнала, где подрабатывал корректором, но не смог ничего с собой поделать, когда Мария Карловна подошла к нему, взяла его за руку и попросила ей помочь.
И вот сейчас он ходил по пустому парку, освещенному газовыми фонарями, и всматривался в черные провалы теней, что отбрасывали деревья и скамейки, наблюдал и за собственной тенью, которая, перемещаясь по ледяной дорожке, то вытягиваясь, то сокращаясь, открывала ложбины, в которых мог затеряться каракулевый пирожок.
Наклонялся, разгребал снег, но ничего не находил.
Так, в поисках шапки Куприна провел около часа.
В результате окончательно замерз и озверел, а еще начал вслух разговаривать сам с собой, что случалось с ним крайне редко и было знаком того, что он до крайней степени раздосадован и опустошен бессмысленностью происходящего. Но так как окоченел подбородок, то уже и не мог разобрать, что же именно он произносит – скорее всего, проклинал самого себя и свою несчастную любовь. Но ведь и Маша почему-то не отпускала его от себя, не прогоняла, но оказывала знаки внимания и даже говорила, что ей нравятся его стихи.
Сочинял в тайне ото всех, слышал строфы как музыку, сразу записывал их и никогда больше потом не правил, боясь, что таким образом он отпустит их, и они уйдут от него и никогда больше не вернутся.
Розен вышел из Александровского сада, пересек Дворцовую площадь.
Оказался на Певческом мосту.
Здесь остановился и, облокотившись на перила, закурил.
– Барин, дай на приют, – прозвучало над самым ухом.
Павел оглянулся, перед ним стоял высокий худой мужик в шинели явно с чужого плеча и в высоких, доходящих до колен валенках. Глубоко надвинутая на самые глаза шапка не позволяла разглядеть его лица.
Розен сделал несколько шагов назад, и мужик последовал за ним. При этом тень от фонаря ушла в сторону и стало ясно, что на мужике был напялен каракулевый пирожок.
– Откуда у тебя эта шапка, братец?
– Бог послал, – в голосе мужика прозвучала настороженность, и теперь он отступил назад.
– Говори, украл или нашел?
– Никак не можно украсть, грех это.
– Тогда где нашел?
Черные валенки как две самоварные трубы, вывернутые наоборот, задвигались.
Мужик как-то неестественно при этом вытянулся, сложил губы дудочкой, словно бы натужно сделал «у-у», выпучил глаза и, зацепившись своими острыми худыми коленками за края валенок, бросился бежать от Розена.
Шинель беглеца взвилась, а полы ее распахнулись.
– Стой! – Павел кинулся за шинелью.
Конечно, это был тот самый каракулевый пирожок, который мужик подобрал в Александровском саду. Вполне возможно, что он даже видел, как шапка слетела с головы грузного господина в распахнутой шубе, который вместе с молодой женщиной несся в санях с ледяной горки. Поднял пирожок, разбойник, и сразу напялил его себе на голову, а свою драную ушанку-шпаку тут же выкинул в сугроб, проговорив при этом, «вот до чего ж тепло-то голове сразу стало».
Догнать мужика удалось только в темном пустом дворе где-то на Миллионной. Бежать тут было больше некуда.
Тяжело дыша, они остановились перед глухой кирпичной стеной.
– Тебе чего, барин? – выпуская изо рта густую, тянущуюся до самой земли слюну, прохрипел мужик.
– Шапку отдай, – Павел протянул руку к каракулевому пирожку на его голове, – она не твоя.
– Сейчас, сейчас отдам, – скривился мужик, вытер рукавом лицо и засунул правую руку в карман шинели, словно бы что-то там искал, – вот, держи! – он резко распрямился, а рука его при этом вылетела из кармана и полоснула Розена по горлу оказавшейся в ней бритвой.
Не поняв, что произошло, Павел схватил мужика за плечи, но дотянуться до шапки не смог, он обмяк, широко раскрыл рот и привалился к стене.
Выходя со двора, шинель оглянулась – на железных воротах висела оторванная с одного конца афиша, в верхней части которой было крупно выведено «1902 год».
«Наверное, концерт какой-нибудь известной певицы или представление у Чннизелли», – пронеслось в каракулевом пирожке.
И быстро зашагал к Марсовому полю, бормоча себе под нос:
– Эк получилось-то нехорошо…
… а предсказание Любови Алексеевны, согласно которому на второй год нового тысячелетия в жизни Сашеньки произойдет важное событие, сбылось. В этом году он женился на Маше.
Только вот про потерянную во время катания на ледяной горке шапку вскоре все забыли:
– Да и Бог с ней, не нашлась и не нашлась…
9
Белый клоун Федерико сидел в гримерке перед зеркалом и кистью наносил на лицо пудру. Накладывал ее в несколько слоев так, что кожа становилась абсолютно неподвижной, будто загипсованной, но этого Федерико и добивался, ведь было необходимо скрыть невольные гримасы, подергивание губ и бровей, а также ветвящиеся от глаз и из уголков рта морщины.
Перед этой процедурой на голову он специально надевал чулок, чтобы волосы не падали на лоб и не лезли в глаза.
Также он ловко орудовал черной тушью, подводя ресницы и брови, подчеркивая абрис впалых щек и обозначая кончики острых ушей, торчавших настороженно и вызывающе. Просто Федерико был лопоухим от рождения и теперь при помощи грима превращал этот недостаток в достоинство.
У него был еще один недостаток, точнее, физический изъян – он был горбатым, что к его грустному образу добавляло еще большей значимости, в том смысле, что быть белым клоуном ему начертала сама судьба, и печальным он оставался не только на цирковом манеже, но и в жизни.
Закончив с гримом, Федерико замирал перед зеркалом и долго смотрел на свое отражение, стараясь забыть себя без грима и без костюма, без этой белой кофты, красного шарфа и черного котелка из твердого залоснившегося войлока.
Зрители должны были знать его именно таким, но никак не обычным горбуном в поношенном пиджаке и вытянутых на коленях мятых шерстяных брюках.
Сам себе стал подавать реплики, и сам же на них отвечать:
– Мсье Федерико, как вы себя чувствуете?
– Плохо.
– И что же у вас болит?
– У меня болит душа.
– Душа!? А вы не пробовали ее лечить?
– Пробовал, но после этого лечения у меня начинает болеть не только она.
– Да-да, понимаю вас.
– Нет, вы, мсье Рыжий, меня не понимаете, потому что я натура тонкая и возвышенная, чего нельзя сказать о вас.
– Всегда хотел спросить вас, мсье Федерико, а что это у вас на спине?
– Это, смею заметить, горб.
– Ах вот оно что! А я-то подумал, что это мешок с подарками для почтенной публики!
– Детям леденцы, дамам цветы и бонбоньерки, а уважаемым господам сигары и нюхательный табак?
– Именно об этом я и подумал, но теперь вижу, что вы оставили почтенную публику без подарков, потому что в ваш горб они просто не поместятся.
– Зато у меня есть подарок для вас, мсье Рыжий!
– Для меня? Вот так новость! Какой же?
– Носовой платок.
– Помилуйте, но зачем мне носовой платок?
– Затем, что у вас всегда текут сопли, мсье Рыжий, и вам надо хорошенько высморкаться…
На этих словах Федерико достал из кармана носовой платок и начал им помахивать перед зеркалом. От такого коловращения воздуха пудра тут же взлетала, кружилась, оседала на разноцветные склянки и столешницу гримерного столика.
Во время последнего выступления в Чинизелли на репризе о носовом платке зрители засмеялись, а когда Рыжий клоун стал сморкаться, так и просто арена взорвалась аплодисментами. Федерико тогда потупил глаза долу и развел руками, мол, сами видите, многоуважаемые посетители представления, с кем приходиться общаться и вместе с кем выступать. А Рыжий, закончив прочистку носа, тоже стал смеяться вместе со зрителями, комично размахивая платком со следами только что проделанной процедуры.
Нет, нисколько белый клоун в ту минуту не лицедействовал, не кривил душой, ему действительно было неприятно наблюдать за кривляниями своего напарника, но при этом он прекрасно понимал, что именно они веселят публику, а он – печальный Федерико лишь призван оттенять вульгарные выходки Рыжего, который и в жизни, следует заметить, ничем не отличался от себя на арене цирка.