А еще ему оставалось канючить:
– Жалко лошадку, лошадку жалко.
– Перестань немедленно, противно слушать, ты уже взрослый мальчик…
Любовь Алексеевна стояла у окна и вспоминала те далекие времена.
То есть, в ее воображении это было, разумеется, совсем недавно, почти вчера, когда она после полутора лет проживания вместе со своим сыном в тесной клетушке на первом этаже все же выхлопотала в департаменте просторную палату на втором этаже, в которой и жила по сей день.
– А Сашенька теперь далеко, – произносила полушептом, не желая, чтобы эти слова были услышаны Сургучёвой, но совершенно некстати Мария Леонтьевна откликалась:
– И мой Павел Дмитриевич нынче тоже далеко.
– Не о том вы, матушка моя, не о том, – начинала кипятиться Любовь Алексеевна, – мой Сашенька жив и здоров, а ваш супруг почил о Господе, вечная ему память.
– Все там будем, – глубокомысленно заключала Сургучёва, извлекая из правой ноздри замусоленный к тому моменту словно обгоревшая сальная свеча угол простыни.
Терпела в ответ, делала глубокие вдохи и выдохи, переминалась с ноги на ногу, скользила ладонями по скошенному к полу подоконнику, не имела ни малейшей возможности добраться руками до латунных задвижек на оконных рамах, клацнуть ими, распахнуть окно и вдохнуть свежего морозного воздуха.
Нет, делать это во Вдовьем доме не разрешалось, взамен приходилось дышать мятными благовониями, мастикой, которой раз в неделю натирали пол в коридоре, воском и духом пачули – ровным, дурманящим, вызывающим видения как вспышки памяти. Галлюцинации.
Например, Любовь Алексеевна очень хорошо запомнила тот день, такой же, как и сегодня, кстати, морозный, ясный, когда они с Сашей только перебрались на второй этаж, дверь в палату с грохотом распахнулась, и дежурная по этажу низким, простуженным голосом пробасила – «Телепнева повесилась». Лицо ее при этом перекосила гримаса то ли ужаса, то ли удивления, она затряслась, заходила ходуном вся, и чтобы никто не увидел ее припадка опрометью бросилась по коридору в сторону процедурной.
В процедурной и повесилась несчастная генеральша. Не найдя возможности добраться до окна и выброситься из него, она свела счеты с жизнью здесь на стальной балке, соединявшей своды потолка.
С тех пор ходить в процедурную, чтобы обмазывать ноги лечебной грязью, Любовь Алексеевна категорически отказывалась.
– Нет-нет, даже меня и не уговаривайте, ведь хорошо помню, как покойница гладила моего Сашеньку по голове и говорила – какой славный мальчик, быть ему юнкером. А потом взяла, да и наложила на себя руки в богоугодном месте. Грех-то какой!
Ноги опять начинали болеть и приходилось возвращаться к кровати.
Прежде чем лечь, Любовь Алексеевна крестила подушку, одеяло, заглядывала под кровать, не притаился ли там Сашенька, ведь раньше он любил прятаться от нее именно здесь.
Замышлял разбойник следующее – вот входит в палату матушка и видит, что она пуста. Начинает искать сына, выбегает в коридор, кричит, зовет, думает, что он убежал на улицу, но все отвечают, что никто не видел Сашу, который в это время сидит под кроватью и тихонько смеется, закрывая рот ладонями. Ну не разбойник ли? Не храпоидол?
И вот Любовь Алексеевна возвращается в палату и заглядывает под кровать.
Так и есть, Саша спит, свернувшись калачиком, а его правая нога привязана бечевкой к железной ножке кровати, выкрашенной в белый цвет. Сверху же навалены накрахмаленные подушки, одеяла, и можно подумать, что мальчик находится в пещере, где хранятся череп и кости первоотца Адама, или он заточен в чреве кита, как пророк Иона.
Настоятель домового храма Ездра Плетнев имел вид человека безрадостного, уставшего, склонного к апоплексии, а еще он страдал коликами, болями в пояснице и частыми, доводящими до одури головными болями, но служил при этом вдохновенно, преображался с первых возгласов полностью, молодел на глазах. Литургию же любил совершать по монастырскому чину. Такая утреня длилась дольше чем обычная, и вновь прибывшие насельницы Вдовьего дома с трудом выдерживали ее, а некоторые даже падали без чувств, но потом привыкали и уже не мыслили себе иного богослужения, чем это.
Неспешное.
Распевное.
Вдумчивое.
Со многими молитвами явными и неявными, слышимыми и алтарными.
Строгое.
При виде Любови Алексеевны и Саши, подходящих под благословение, отче Ездра близоруко щурился, на бледном лице его обозначалось подобие улыбки, знал, что сейчас матушка начнет ему рассказывать о своих видениях.
Так оно и выходило на этот раз.
– Вчера, находясь в департаменте с хлопотами об изменении нам с сыном условий проживания, мне явился мой покойный супруг Иван Иванович Куприн, коллежский регистратор, человек в высшей степени достойный и благородный.
Как и положено чиновнику его должности, он сидел за отдельным столом и занимался делопроизводством. Не поднимая глаз, он поинтересовался, чем может быть мне полезен. Увидев перед собой своего законного супруга, отошедшего ко Господу три года назад, я впала в полнейшее умоисступление и паралич, не умея связать двух слов. Просто онемела совершенно, боясь, что сие видение сейчас же при мне исчезнет, рассыпавшись в полный прах, превратится в пустоту, в ничто, и нервы мои, и без того ослабленные и не вполне здоровые просто не выдержат такой трансформации. Обратив внимание на мое замешательство, Иван Иванович ласково осведомился, принесла ли я все необходимые для ведения дела документы. Я безмолвно протянула их господину Куприну, лицо которого в ту же минуту лицо заострилось, став таким, каким оно было у него, когда он лежал в гробу, выразило крайнюю озабоченность и помрачение.
После непродолжительного молчания в наступившей тишине Иван Иванович возгласил громко и резко:
– Как же это ты, матушка моя Любовь Алексеевна, подаешь документы в департамент, учреждение государственное, не терпящее небрежения, с грамматическими ошибками. Изволь забрать, исправить их и передать в экспедицию надлежащим образом.
Я горько зарыдала тогда, а господин Куприн вернулся к своим делам, не удостоив меня даже и взглядом…
– Да, изрядная конфузия вышла, – произнес отче Плетнев, завертев при этом бородой, словно вышел из короткого забытья, а все рассказанное ему только что произошло в каком-то полусне, – и что же было дальше?
– Вернувшись домой, – продолжила дрожащим голосом Любовь Алексеевна, – я исправила досадные ошибки, в чем мне оказал помощь наш письмоводитель по фамилии Достовалов, и на следующий день отнесла документы в экспедицию, где они теперь и дожидаются своего часа.
– И правильно сделала, раба Божия, – проговорил батюшка, погладив при этом по голове Сашеньку Куприна, – то было видение указующее. Супруг ваш покойный явился вам, чтобы решение дел государственных, связанных с департаментом и гербовыми бумагами совершалось по существующему постановлению, и как человек благородный предостерег вас таким образом от нарушения закона.
– Значит, это было не бесовское примышление?
– Упаси Бог, – встрепенулся Ездра.
Любовь Алексеевна крепко прижимала Сашу к себе:
– Вот видишь, сынок, твой папенька заботится о нас на небесах.
Эту фразу Саша часто слышал от матери, но никак не мог уяснить, каким образом его папенька Иван Иванович Куприн, которого он и не помнил толком, мог сидеть на небесах. Конечно, особенно перед дождем Саша видел огромные клокастые тучи – страшные и черные, в которых, видимо, и находился его отец, но когда дождь заканчивался, и выходило солнце, то на небе не оставалось и следа от грозовых облаков. А как можно было находиться в этой прозрачной и пустынной синеве, сидеть за столом или на диване, например, было совершенно непонятно.
Потом они шли с маменькой по длинному коридору, тому самому, который постоянно снился Саше, подходили к окну, смотрели на Кудринский сквер, и Любовь Алексеевна обещала своего сыну, что если он будет себя хорошо вести, то они обязательно пойдут туда гулять.
– Будешь себя хорошо вести?
– Буду, – кивал в ответ Саша.
– Не будешь больше прятаться от меня под кроватью?
– Не буду, – мотал головой в ответ мальчик.
И вправду под кроватью Любовь Алексеевна уже давно никого не обнаруживала.
Она ложилась и с головой накрывалась одеялом.
Ноги давали о себе знать – переливалось внутри них что-то обжигающее, а когда хотелось пошевелить пальцами, то стопа коченела от боли, словно ее зажимали железными клещами, такими, какие были изображены на иконе Сошествие Спасителя во ад.
Любила подходить к образу, висевшему в правом приделе домовой церкви Марии и Магдалины, и смотреть на черную, перечеркнутую гробовыми досками бездну, из которой вылетали гвозди, молотки, сбитые замки и вот эти самые клещи.
Думала, неужели они могут приносить такие страдания?
Сашенька тоже смотрел на эти гвозди и молотки, выглядывая из-за спины матери, но думал совсем о другом, о том, что с их помощью можно починить деревянную лошадку, сколотить ее обратно – ножки прибить к туловищу, голову к длинной шее, хвост и гриву привязать, потому что без них лошадка будет ненастоящей. Более того, он даже знал, кого об этом можно попросить – горбатого истопника Вдовьего дома Ремнева.
Вот нравился этот горбун Саше, ну что тут поделаешь! Наверное, потому что из-за своего увечья он был с ним почти одного роста, и мальчику не приходилось, как водится, запрокидывать голову вверх, чтобы видеть вырастающие до самого потолка острые очертания рук, ключиц и подбородка, если он, конечно, не скрыт бородой.
Любови же Алексеевне Ремнев не нравился, потому что он был уродлив, и она очень боялась, как бы он не заразил он своим уродством ее и Сашеньку, который к ужасу Любови Алексеевны научился изображать старенького горбуна – шаркал ногами, выворачивая ступни, заикался, попукивал, кривлялся, но смотрел при этом исподлобья по-взрослому хитро, то есть понимал, что безобразничает и доводит мать тем самым до белого каления.