Любовь Куприна — страница 20 из 26

– Вам понравился мой подарок?

– Конечно! Он пахнет женскими духами! Или это мне только кажется?

Арена продолжала рукоплескать рыжему клоуну, а белому только и оставалось, что посылать воздушные поцелуи своей воображаемой избраннице и снимать перед ней свой черный котелок.

На представлениях в Чинизелли Маша всегда чувствовала себя неуютно. Особенно после того случая, когда сидевшего рядом с ней Александра Ивановича буквально вытащили на манеж, и он, нисколько не сопротивляясь, будто бы даже ждал этого, пошел.

Это был номер певицы Жозефины, которая читала мысли на расстоянии и могла их пропеть. У нее было великолепное меццо-сопрано. Говорят, что она вообще не умела разговаривать, но только петь, потому что музыка постоянно звучала у нее в голове. Мария Карловна слышала о Жозефине и раньше, разумеется, но теперь впервые видела ее и как зачарованная смотрела на эту маленькую, худенькую, коротко стриженную женщину в мужском костюме, украшенном полосками стекляруса.

Нахождение же рядом с ней Александра Ивановича казалось Маше каким-то недоразумением. Она не понимала, зачем он нынче выставил себя эдаким коверным посмешищем – диковато улыбающийся, беспомощно поводящий руками, как это он всегда делал, когда не знал, куда их деть.

Меж тем печальный белый клоун по имени Федерико попросил Куприна загадать что-либо и не сообщать об этом окружающим. Лицо Александра Ивановича сразу посерьезнело, он замер и стал искать взглядом Марию Карловну, а когда нашел, то вдруг неожиданно закричал:

– Машенька, я тут! Я тебя люблю!

Цирк зашелся от хохота.

Не зная, куда деться от стыда, Маша вжалась в кресло. Ей захотелось немедленно вскочить и убежать отсюда, но мысль о том, что Саша останется тут один, парализовала ее.

Жозефина безучастно взирала на происходящее, периодически пробуя голос.

– Итак, вы загадали? – включился в представление Рыжий и бесцеремонно приобнял Куприна.

– Да, загадал, – кивнул в ответ Александр Иванович, сжал кулаки и, подав вперед подбородок, выпрямился по стойке «смирно», словно он стоял на плацу Александровского военного училища.

И сразу наступила гробовая тишина.

Цирк опустел.

Над ареной в свете софитов раскачивались трапеции и летала пыль, поднятая во время только что завершившегося выступления жонглеров Кисс.

Один за одним осветительные приборы постепенно гасли, и когда включенным остался остался единственный софит, в его свет вошла певица Жозефина. Она подняла руки над головой в третьей позиции, повернула голову на три четверти и запела.

Голос ее – сильный и ровный совершенно не сочетался с ее обличием травести. Казалось, что поет вовсе не она, а кто-то другой, затаившийся под куполом цирка, ведь именно оттуда, сверху звуки опускались и обволакивали как густой непроглядный туман, как пелена дождя или как тяжелый мокрый снег.

Мария Карловна закрыла уши ладонями, однако до нее все равно донеслось:

Но я не создан для блаженства;


Ему чужда душа моя;


Напрасны ваши совершенства:


Их вовсе недостоин я…

Смотрела на Сашу, который блаженно улыбался в полумраке цирковой арены, и думала о том, что он сам похож на коверного клоуна, которого приглашают вернуться на свое место в зрительном зале, а он все чего-то ждет, мешкает, щурится, попадая в яркий свет единственного софита.

И это уже потом, когда включили свет, и раздались первые аплодисменты, выяснилось, что Александра Ивановича на арене уже нет.

Маша бросилась его искать и вскоре обнаружила в артистической гримерке, где он вместе со взлохмаченным горбатым человеком в поношенном пиджаке и вытянутых на коленях мятых шерстяных брюках пил вино.

При виде Марии Карловны Куприн отшатнулся, и на какое-то мгновение Маше показалось, что он не узнал ее, и что сейчас она видит перед собой какого-то другого человека – Александра Ивановича, несомненно, но какого-то иного, до того ей неведомого Александра Ивановича, и он не вызывал у нее ни малейшей жалости.

Испугалась при мысли об этом, но в то же время ей стало чрезвычайно любопытно ощущать в себе это новое чувство, когда, казалось бы, раз и навсегда установленное правило менялось на глазах, и жалость, а вместе с ней и любовь могли исчезнуть от одного неверного взгляда или сказанного слова, а потом вновь вернуться.

«Или не вернуться?» – вопрос повис в воздухе.

Александр Иванович встрепенулся и стал объяснять Маше, что пропетая Жозефиной ария Онегина была ошибкой, неудачной шуткой, и что задумал он совсем другое. Он даже попытался встать на колени перед Марией Карловной, но не удержался и упал плашмя, а Федерико и Маша начали его тут же поднимать.

Пыхтели.

Старались.

С трудом справлялись в тяжелым Александром Ивановичем.

Усаживали его на диван, но он не мог держаться и заваливался набок.

Успевали подсунуть ему под голову подушку.

Вот после этого случая у Чинизелли Мария Карловна старалась сюда не захаживать, а если и приходилось, то садилась ближе к выходу и не отпускала Куприна от себя ни на шаг. Она крепко держала его за руку, а еще мечтала привязать его к подлокотникам кресла. Однако тот, иной Александр Иванович сопротивлялся, мычал, начинал блажить и даже хотел задушить свою жену.

– Ну уж нет, – улыбалась про себя Мария Карловна, – она была супругой другого Куприна – чудаковатого, что-то постоянно записывающего в блокнот, который вместе с другими записными книжками и письмами от матери он хранил в деревянной шкатулке и даже ей не позволял ее открывать, искреннего до наивности, любящего спать днем после обеда. Он просил называть его Сашенькой, потому что его так в детстве называла мать – Любовь Алексеевна.

А что же до другого Александра Ивановича, у которого было красное венозное лицо, широкие азиатские скулы, недобрый взгляд исподлобья и артрит, который он не лечил, то Мария Карловна находила его выдумкой, призраком, что приходил к Сашеньке и мучал его.

Вселялся в него…

«Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша», – пела вместе со всеми на Всенощной Любовь Алексеевна, держась за стенку, потому что ноги ее уже совсем не держали. Только и думала в последнее время, что о них – имеющих пунцовый цвет, словно их долго вываривали в кипятке, об отеках, что как желе перекатывались от лодыжки к плюсне и обратно, пульсировали, вздувались и можно было подумать, что они живые. Представляла их перемазанными лечебной грязью, лампадным маслом, погруженными в муравейник, разговаривала с ними, просила перестать болеть, но они не отвечали и продолжали болеть дальше.

«Вот паразиты!» – ругалась про себя.

Конечно Любовь Алексеевна пыталась отогнать от себя эти мысли, но они не уходили. Особенно они ее одолевали на службе, как будто бы началозлобный демон хотел отвлечь Любовь Алексеевну от молитвы. И тогда она начинала роптать, ненавидеть себя и свои ноги, а мятежный дух все более и более сокрушал ее сердце.

Сокрушенное сердце.

Разбитое сердце.

Окаменевшее сердце уже никогда не сможет испытать любовь.

Никогда не могла забыть, как грозила своему сыну, что, если он не будет ее слушаться, то она не будет его любить. Не понимала, конечно, что говорит и чем угрожает, потому что от нее это не зависело, было не в ее силах.

К концу службы Любовь Алексеевну усаживали на скамейку рядом со свечным ящиком. Какое-то время она сидела, но потом заваливалась набок, и тогда кровь отливала от ступней.

Становилось легче.

Весть о женитьбе сына Любовь Алексеевна восприняла спокойно.

Могла обрадоваться, что Александр наконец обрел семью. Могла и опечалиться, что теперь у сына своя жизнь, и едва ли в ней ей найдется место. Но не произошло ни того, ни другого. Просто Любовь Алексеевна точно знала, что для нее он навсегда останется Сашенькой, которого у нее никто не сможет отнять – ни жена, ни семья, ни даже смерть.

Дело в том, что она по-прежнему любила заглядывать к себе под кровать, чтобы удостовериться в том, что Саша все еще находится там и накрепко привязан бечевкой к железной ножке кровати.

«Там, там, куда ж ему деться от меня разбойнику такому!» – похлопывала по тюфяку ладонью, – «спит, а вот раньше мог вскочить посреди ночи и начать рыдать неведомо почему – то ли страшный сон ему приснился, то ли его разбудили своим назойливым уханьем желтоглазые совы, что теснились под окном и скреблись когтями по жестяному карнизу, страшные птицы».

Однако под утро совы возвращались в зоосад, где обитали в деревянных кивотах, и весь день спали, ложась на живот, не подавая признаков жизни, разве что могли иногда вздрагивать во сне.

В одном из своих последних писем сыну Любовь Алексеевна сообщила, что он посетил ее в видении в образе полковника второго Стрелкового Царскосельского полка. Она, разумеется, не разбиралась ни в воинских чинах, ни в названиях полков, но почему-то знала наверняка, что ее Сашенька в звании полковника проходит службу именно в Царском Селе. Он был статен, подтянут, заложив руки за спину, прогуливался по песчаным дорожкам вертограда среди диковинных растений и с наслаждением вдыхал аромат цветов.

Любовь Алексеевна пыталась дотронуться до руки сына, но он вежливо уклонялся от этого прикосновения, что вселяло в нее тревогу, сомнение в том, что это видение достоверно и не является ли оно лукавым примышлением. Но, с другой стороны, как было не верить письмам Сашеньки, в которых он описывал свои достижения на армейском поприще.

Любовь Алексеевна шла по песчаной вслед дорожке за сыном, звала его негромко, однако он не оборачивался, лишь чуть наклонял голову в ее сторону и поправлял фуражку.

Получив это письмо, Александр Иванович даже не стал его дочитывать до конца и тут же убрал в шкатулку, с некоторых пор заглядывать в которую ему становилось все неприятней. А ведь, казалось, что еще совсем недавно он перечитывал письма от маменьки и собственные записные книжки, получая при этом несказанное удовольствие. До мельчайших подробностей воспроизводил давно минувшие события, мысленно посещал места, в которых уже больше никогда не побывает, переживал чувства отгоревшие и страхи несуществующие вновь и вновь. Однако при этом копилась и недосказанность, незавершенность действий и событий, потому что далеко не все из пережитого можно было описать на бумаге. Многое так и оставалось не у дел, неприкаянно кочуя из одного блокнота в другой, из одной