Любовь Куприна — страница 21 из 26

рукописи в другу, чтобы в последний момент быть вычеркнутым, скомканным и изгнанным из памяти.

Деревянная шкатулка, постепенно превратившаяся в захоронение-мощевик и, с которой Александр Иванович никогда не расставался, теперь отвращала. К ней не хотелось прикасаться и уж тем более открывать. Может быть поэтому он никак не мог сесть работать, всякий раз усматривая в этом рутинную обязанность в очередной раз мысленно рыться в старых записках, часть из которых была ложью, выдумкой. Стало быть, он соглашался с этой неправдой, становился ее частью, не хотел открывать уже опубликованные тексты, о которых знал все, но при этом не помнил ничего ровным счетом из того, что было в них написано.

«А может быть, слова вообще не важны?» – спрашивал сам себя.

Прислушивался к звучащему фортепьяно, на котором за стеной музицировала Мария Карловна.

«Вот чистое звучание, в котором нет ни смысла, ни пафоса, только интонация и правильно взятая нота», – разговаривал сам с собой.

Нота тянулась, и вновь нельзя было угадать, что тебя ждет в каждом новом такте.

Однако вскоре музыка начинала раздражать, ведь она могла звучать бесконечно и даже звучала бесконечно, просто не всегда была возможность ее слышать. Она как голос певицы Жозефины приходила неведомо откуда и совершенно порабощала, отвлекала на себе все внимание и не позволяла сосредоточиться.

Тогда Александр Иванович вставал из-за стола, выходил из кабинета и, приоткрыв дверь в гостиную, просил Машу перестать играть на фортепьяно.

Музыка замирала, обрывалась на полуслове, и начатая фраза не была окончена.

Куприн возвращался к себе, но чувствовал, что волнение, причиненное им самому себе этой просьбой, не позволяет ему не то что начать работать, но и даже сесть за стол. Он начинал ходить по кабинету, а перед глазами у него стояло пораженное лицо Марии Карловны, которая смотрела на мужа, как смотрит глухой на что-то говорящего ему человека, но не слышит и не понимает его. Видит только дрожащие губы и широко открытые остекленевшие глаза собеседника.

И правда, губы у Александра Ивановича дрожали от волнения и возмущения.

Глаза его были подслеповато сощурены.

Пальцы левой руки двигались самостоятельно, словно перебирали клавиши или зажимали струны на грифе виолончели.

Выглядел старше своих лет конечно.

Убедился в этом, когда к своей сделал в фотографическом ателье на Невском свой портрет. Тогда долго примерялся, держал голову величаво, так что затекла шея, надувал щеки и выпускал воздух, чтобы длительное время не дышать перед объективном закутанного в черную ткань ящика, не двигался. В результате вышел напыщенным и абсолютно непохожим на себя – каким-то толстым по-кошачьи ухмыляющимся татарином с висящими что еловый лапник усами и неаккуратно подстриженной бородой.

«Ну и Бог с ним! Пусть так!» – Куприн прятал фотографию в шкаф с книгами в тайной надежде, что забудет со временем, куда ее спрятал.

Когда же наконец успокоился и сел к столу, в кабинет вошла Маша.

С порога она начала говорить быстро, почти скороговоркой, переходящей на крик. Голос ее то поднимался до высоких нот, то падал в глухую хрипящую глубину, раскачивался как смычок, однако выражение лица ее при этом не менялось. Оно оставалось такими же неподвижным, окаменевшим, как в ту минуту, когда Александр Иванович попросил ему не мешать. Сказал это резко, с вызовом, видимо, предполагая, что Мария Карловна была обязана сама догадаться соблюдать в доме полнейшую тишину, когда он работает. Но ведь это именно она уже в течение нескольких недель упрашивала его наконец сесть за рукопись и закончить ее, а Саша все никак не мог собраться это сделать. Находил тысячу причин, якобы мешавших ему написать так, как хотелось именно ему, а не ей. Она же, зная его стиль и манеру письма, была готова сама дописать повесть за него, но, узнав об этом, Александр Иванович впал в ярость, изорвал рукопись, разбросал клочья бумаги по всей квартире и ушел из дома.

Вернулся он через несколько дней несчастный, беспомощный, с разбитым лицом, а в дверях встал перед ней на колени и заплакал.

И вот сейчас, когда Маша, выбиваясь из сил, продолжала кричать, Александр Иванович ее не слышал. Склонившись над столом, он что-то судорожно записывал на листе бумаги, водил по нему пером, черкал, снова записывал, иногда в волнении переставлял буквы местами, нависая над только что сочиненными фразами и абзацами. Могло показаться, что он заглядывал в этот лист как в зеркало и видел в нем свое отражение. Всматривался пристально, подмигивал сам себе и шептал нечто несусветное как полоумный…

Итак, закончив размахивать носовым платком, белый клоун Федерико встает из-за гримерного столика, выключает электрическую рампу над зеркалом и выходит из гримерки.

Он идет по коридору навстречу реву голосов, который доносится с арены цирка Чинизелли.

Сейчас там заканчивается выступление жонглеров Кисс, и следующей к зрителям выйдет певица Жозефина, которую представит шталмейстер Чарли.

Маленькую Жозефину трудно разглядеть в полумраке центрального входа, она сидит на откидной скамейке под лестницей и курит папиросу.

Ее лицо окутывает облако голубого дыма.

Федерико кланяется этом облаку, и оно отвечает ему покачиванием завихрений, из которых появляются тонкие руки Жозефины. Она двигает ими в такт поклонам, изображая тем самым волны, а также обозначая принятые у дирижеров перед началом пения солиста знаки внимания, дыхания и вступления.

Шталмейстер тут же оказывается рядом с певицей. Он берет ее под руку, приглашает к выходу, балагурит на ходу, и представление начинается.

Александр Иванович давно просил Федерико, с которым познакомился еще в Одессе, пригласить его на цирковую арену во время представления, потому что, по его словам, это было ему необходимо для того чтобы понять, какие именно чувства испытывает коверный, выходя к зрителям.

Кураж? Страх? Воодушевление? Или, напротив, неуверенность? Задавать эти вопросы было банальностью, это нужно было испытать самому.

И вот такой случай представился.

Номер певицы Жозефины заключался в том, что она, обладая даром чтения мыслей на расстоянии, могла их исполнить, прекрасно владея оперным репертуаром. Но для этого ей был нужен зритель из зала, и таким зрителем стал пришедший на представление к Чинизелли господин Куприн со своей супругой.

– Вижу, вижу вон того господина в шестом ряду! – завопил осведомленный о просьбе Александра Ивановича рыжий клоун, – прошу немедленно на арену!

Забарахтался господин из шестого ряда, пробираясь по ногам и расталкивая любопытных зрителей, заковылял по крутым ступеням, заторопился неуклюже, ведь он так долго ждал этого приглашения.

– Просим, просим! – не унимался Рыжий, носясь по кругу, прыгая как угорелый и поднимая опилочную пыль.

Оказавшись на арене, Куприн замер на мгновение, видимо, пораженный представшим перед ним зрелищем – слепящими софитами, неровным дыханием зала, обступившей его темнотой, но, придя в себя, тут же почему-то начал кланяться зрителям чуть ли не до земли, чем вызвал взрыв одобрительного хохота.

– Назовите ваше имя, – выкрикнул Рыжий, замерев в комичной позе нетерпеливого ожидания.

– Александр Иванович…

– Уважаемые дамы и господа, сегодня перед вами на арене выступает Александр Иванович, поприветствуем его!

А Куприн все продолжал кланяться как заведенный, нелепо приседая при этом и всплескивая руками.

– Попрошу вас, Александр Иванович, загадать что-либо и не сообщать об этом окружающим, – громко проговорил Федерико. Лицо Куприна сразу же посерьезнело. Автоматически отвесив еще несколько поклонов, он замер и стал искать взглядом Марию Карловну, а когда увидел ее испуганное, едва различимое в полумраке зрительного зала лицо, то вдруг неожиданно закричал:

– Машенька, я тут! Я люблю тебя!

Цирк снова зашелся от хохота.

«Смешной», «да он тоже клоун», «никогда его раньше не видел, видать, на гастроли приехал» – донеслось из первых рядов.

– Итак, вы загадали? – Рыжий наклонился к самому лицу Куприна и бесцеремонно приобнял его за плечи.

– Да, загадал, – кивнул в ответ Александр Иванович.

Он вытянул руки по швам, сжал кулаки и, подав вперед подбородок, выпрямился по стойке «смирно» – пятки вместе, носки врозь, словно вновь оказался на плацу Александровского военного училища.

Федерико взмахнул рукой, и в цирке сразу наступила гробовая тишина.

Один за одним софиты начали постепенно угасать, и когда остался только один, в его свет вошла певица Жозефина. Она сложила руки на груди, повернула голову на три четверти и запела арию Виолетты из «Травиаты»: «Бессмысленны о счастье мечтания, я гибну, как роза от бури дыхания, Боже Всемилостивый услышь мои молитвы и прости все мои безумные заблуждения».

«Решительно невозможно слышать это пение», – Александр Иванович сел на барьер арены и закрыл лицо руками, ведь, как ему казалось, загаданная им мысль была совсем в другом. Она заключалась в том, что отныне он уверен, что обрел счастье с Марией Карловной, однако не знает, счастлива ли Маша с ним, ведь он одержим сочинительством, и потому безумен. А когда он не может писать, то окончательно сходит с ума, поскольку в его голове постоянно звучат слова и голоса, фразы и монологи, но у него нет сил их записать, а голова начинает раскалываться от нечеловеческой боли. Правая рука его опять же коченеет, и тогда он режет ее ножом, кусает до крови, но она остается безжизненной и неподвижной, поскольку не чувствует боли. А левая только и умеет, что выводить каракули.

Наверное, все-таки Мария Карловна несчастлива с ним, если даже прорицательница Жозефина почувствовала бессмысленность мечтания о блаженстве, которое можно называть по-разному – жалостью или любовью, дружбой или духовной связью. Да, она мучается с ним, все более и более жалея себя и переставая жалеть его…

Когда ария Виолетты закончилась, и на арену дали свет, Александра Ивановича на ней уже не было.