Нечто подобное уже было в жизни Антона, когда он в поисках кипятка пробирался по санитарному поезду, на котором возвращался в Петербург, и его точно такими же взглядами своих бельм вместо зрачков провожали инвалиды с обожженными лицами. Ёжился под их взглядами, чувствовал спиной посылаемые вслед его офицерской форме глухие проклятия.
– Ну что, ваше благородие, победили японца? – дергали его за пустой правый рукав, – подайте за Христа ради на пропитание героям Порт-Артура!
Не отвечал и шел дальше.
Слышал, что были случаи, когда офицеров на полном ходу выбрасывали из поезда со словами – «вот и послужил царю-батюшке»…
Весть о том, что Мария Карловна выгнала Куприна из дома, и он снимает в комнату на Казанской улице, быстро облетела город.
Теперь Александра Ивановича можно было довольно часто видеть на ранней, или прогуливающимся по колоннаде Казанского собора без головного убора и в расстегнутом пальто. Многие узнавали его, он сдержанно здоровался, но всем своим видом показывал, что не предрасположен к общению. Вид имел потерянный и одновременно напряженный, будто бы складывал в голове какую-то длинную, на полстраницы фразу, которую следует непременно закончить и не забыть, а записать ее было не на чем, потому что свой блокнот он оставил дома.
Привыкал надеяться только на свою память.
Впрочем, вскоре выяснял, что все придуманное им уже забыто, и когда садился к столу и брал в руки перо, то получалось уже какое-то совсем другое сочинение, записывая которое, места для жалости о забытом уже не оставалось.
Заложив руки за спину, ходил между колоннами и чувствовал себя в каком-то гигантском сказочном лесу. Ступал тут величаво, как могло показаться со стороны, но на самом деле, шагая именно таким образом, боли и отеки в ногах беспокоили его меньше всего.
На службе был подчеркнуто сосредоточен, во время чтения «часов» вставал рядом с царскими вратами, чтобы слышать молитвы, читаемые в алтаре, громко и с выражением пел «Отче наш» и «Верую», а ко кресту прикладывался с умилением и слезами.
В тот вечер домой на Разъезжую Александр Иванович заявился в компании протодиакона Петра Севрюгина, с которым познакомился в питейном заведении недалеко от Николаевского вокзала. Куприн сразу обратил внимание на этого здоровенного детину, который за выпивку на спор брал нижнее басовое до и раскалывал своим гудящим как иерихонская труба голосом стеклянные стаканы.
Разговорились.
Выяснилось, что Севрюгин служит в Павловском соборе в Гатчине, но сейчас временно почислен за штат за грех винопития, к которому он имеет склонность.
Куприн смотрел на него пристально и видел его таким: черные глаза протодиакона грозно смотрели из-под кустистых, будто бы из проволоки сооруженных бровей, борода и усы развевались, даже когда ветер отсутствовал, а вся фигура его была до такой степени необъятной, что походила на громадный орган-оркестрион, что еще можно было встретить в третьеразрядных трактирах, где они стояли более для украшения убогого интерьера, нежели для музыкальных упражнений.
Да, немало усилий потребуется для того, чтобы закрутить тяжеленные маховики и привести в движение воротило, которое в свою очередь оживит меха, и они, сипя, начнут выпускать воздух, а трубы, устремленные вверх, закачаются под воздействием тяги и устроят перекличку, подадут голос механизма, но не в виде скрежета зубчатых шестеренок и шипения приводных ремней, а в виде диковинной мелодии – высокой и звонкой, совершенно не подходящей для этого чудовища. Тут по меньшей мере должны звучать марши, греметь литавры и дудеть тубы.
– Редкий экземпляр человеческий! – повторял Александр Иванович, слушая, как с каждой нотой Севрюгин проваливался все глубже и глубже, как словно бы пробирался в кущах, погружался в преисподнюю, откуда его голос звучал колоколом-благовестником.
Полуночного гостя Мария Карловна встретила неприветливо и сразу в дверях сообщила Куприну, что издательство давно ждет его очередной рукописи, что все сроки прошли, что он обещал сдать рассказ еще на прошлой неделе, но так и не сел за работу.
Все повторилось снова, а тоска и неволя сковали так, что захотелось выть.
Нет, не мог объяснить Маше именно сейчас, когда в голове еще звучал бас протодиакона, что задуманный им рассказ никуда не годится, и писать он его не будет, потому что придумал новый, но время его перенести на бумагу еще не наступило. А для того чтобы за него сесть, ему нужны новые впечатления и новая энергия, которую дает живая жизнь – все эти орущие ломовые извозчики, пьяные дьякона, нищенки в грязных безразмерных салопах и стоптанных чоботах, грузчики и путевые обходчики с Николаевского вокзала, циркачи из Чинизелли. Вот именно они и дают ее, наполняют содержанием обыденные сюжеты и неоднократно описанные коллизии.
Ну как это сейчас было объяснить Маше?
«Никак!» – закричал про себя в отчаянии.
А тут еще Петр Севрюгин запел «Утро туманное».
– Прекратите немедленно этот балаган! – Мария Карловна вытянулась, даже встала на цыпочки, побледнела, совершенно, подбородок ее задрожал, и было видно, что она находится в истерическом состоянии.
– Машенька, прости меня, – Александр Иванович опустился перед ней на колени, даже прополз таким образом несколько шагов навстречу жене.
Однако протодиакон не унимался:
Вспомнишь обильные страстные речи,
Взгляды, так нежно и жадно ловимые…
– Довольно! – проговорила Мария Карловна, не разжимая зубов, – убирайтесь вон! Оба!
Пение тут же оборвалось.
Севрюгин попятился к двери, которую еще не успели закрыть, бормоча при этом «помилуй, матушка, за Христа ради помилуй».
– Машенька, ты прогоняешь меня? – в другой раз после подобного вопроса Куприн бы обязательно заплакал, вцепился бы в руку Марии Карловны и не отпустил ее до тех пор, пока она не простила бы его и не взяла свои слова обратно, но сейчас перед Машей стоял другой Александр Иванович.
Резко и довольно молодцевато он поднялся с колен.
Запахнул пальто.
Нахлобучил шапку и стал похож на лихача с Невского – наглого, надменного, словно сошедшего с фотографической карточки, где-то спрятанной среди книг, толстого по-кошачьи ухмыляющегося татарина с висящими что еловый лапник усами и неаккуратно подстриженной бородой.
Подбоченился.
Такой бы вполне мог не то что ударить Марию Карловну, но и задушить ее своими огромными как у кузнеца лапищами, чтобы раз и навсегда прекратить эту ежедневную муку, когда надо постоянно выслушивать замечания и просьбы, жалобы и требования. Ведь так и не смог научиться у Любови Алексеевны унижаться и идти на попятную, убеждать себя в том, что истина постижима только через смирение.
Сдержался, однако.
Зарычал, но тут же и засмеялся громко, развязно.
– Прощайте, Мария Карловна, – прихлопнул ладонью шапку сверху, так что она сползла на самые глаза, и вышел на лестничную площадку, где на ступенях уже спал протодиакон Севрюгин и трубно храпел.
Трубы органа-оркестриона раскачивались в такт его храпу.
Ангел вострубил.
А ведь еще когда они жили во Вдовьем доме, маменька рассказывала маленькому Саше о том, что конец света наступит, когда заговорят животные и вострубит ангел.
И вот теперь он бродил в огромном сказочном лесу, слушал голоса птиц и животных, некоторые из которых выглядывали из-за колонн и с любопытством наблюдали за Александром Ивановичем.
А ведь в любую минуту кто-то из лютых хищников мог наброситься на него и растерзать.
Поеживался от страха, разумеется, как тогда в Зоологическом саду на Кудринской в Москве.
Ходил здесь, останавливался, присаживался на стилобат ближайшей к нему колонны, оглядывался по сторонам и, удостоверившись, что он в лесу один, начинал что-то записывать, не решаясь однако поднять голову вверх, потому как в этом случае он бы мог увидеть высокий сводчатый потолок портика, и понимание того, что это колоннада, а вовсе не чаща никакая, разочаровало бы его совершенно.
Дремучий лес.
Загадочный лес.
Чаща.
Во время одной из таких прогулок по колоннаде Казанского собора к Куприну подошел молодой подпоручик.
Правый рукав его гимнастерки был заправлен за пояс.
Отрекомендовался – Антон Сергеевич Литке.
– Уж простите, Александр Иванович, за вторжение. Знающие люди мне указали на вас и сказали, что вы Куприн.
– Так точно, поручик Куприн.
– Хочу передать вам от штабс-капитана Рыбникова этот блокнот, – Литке протянул записную книжку, при виде которой Александр Иванович оторопел полностью, побледнел, глаза его округлились. Он даже сделал несколько шагов назад, растерянно всплеснул руками и принялся, тряся головой, повторят вполголоса «не может быть, этого просто не может быть».
– Берите, Александр Иванович, Алексей Васильевич Рыбников меня уверил, что вы все поймете.
– Конечно-конечно, благодарю вас, – Куприн схватил блокнот и принялся его жадно листать, улыбаясь при этом, вчитываясь в пожелтевшие от времени страницы, даже нюхая некоторые из них.
– Это они, они! Я их чувствую!
– Разрешите откланяться, Александр Иванович?
– Нет-нет, постойте, – глухо, словно выходя из забытья, наконец проговорил Куприн, – не уходите, расскажите, как там Рыбников? Вы же воевали? Я вижу…
– Так точно, воевал, под Мукденом был ранен.
Суетливо запихнув блокнот в карман пальто, Куприн схватил Антона за левую руку, приглашая пройтись по колоннаде. И тут же, сам, не понимая зачем, он начал рассказывать подпоручику о том, что его выгнала из дома жена, что теперь он живет один и много пишет, что ему очень горько и одиноко, но, как ни странно, это состояние нравится ему, потому что он чувствует себя никому не нужным, а, стало быть, свободным.
– Вот, изволите видеть, посещаю храм, много молюсь, даже истово порой, это, знаете ли, успокаивает нервы и дисциплинирует. Впрочем, простите меня за мою многословность, хочется выговориться…
А потом говорил Антон.