Узнав о том, что Рыбников пропал без вести, Александр Иванович почему-то хитро усмехнулся:
– Не удивлен.
– Вот как! Почему же?
– Он всегда мне казался человеком закрытым, со многими лицами, от него можно было ждать чего угодно. Даже как-то стрелялся с ним, хотя мы назывались друзьями.
– Стрелялись?
– Да. Помню, мы отмечали мое двадцатилетие в каком-то заведении в Проскурове, там стоял наш полк. Разумеется, выпивали. В какой-то момент разговор, что и понятно, зашел о женщинах. Была упомянута одна известная мне особа, о которой штабс-капитан отозвался крайне нелицеприятно. Я попросил господина Рыбникова немедленно извиниться, на что он, смеясь, заявил, что если бы речь шла о достойных замужних дамах, он бы, безусловно, принес свои извинения, но так как речь шла об обычной проститутке, то брать свои слова обратно он не намерен. Я вспылил. В завязавшейся потасовке, уж не помню, как это вышло, я оторвал погон на правом плече штабс-капитана, за что он вызвал меня на дуэль на пистолетах.
Стреляться поехали за город, в Березуйский овраг, как сейчас помню.
Нам предложили помириться, но штабс-капитан отказался.
А потом прозвучала команда «сходитесь».
Не сделав ни единого шага навстречу сопернику, я поднял револьвер и сразу выстрелил.
Одновременно раздался и выстрел Рыбникова.
Как изволите видеть, мы оба тогда промахнулись.
– А что было потом?
– А потом примирились, конечно, хотя от своих слов штабс-капитан так и не отказался, хотя… – Куприн вновь извлек из кармана записную книжку, видимо, так и не веря до конца, что снова держит ее в руках.
– Честь имею, Александр Иванович, – Литке поклонился, сбежал на лестнице вниз и, не оборачиваясь, быстро пошел в сторону Невского.
Еще какое-то время Куприн смотрел Антону вслед, вспоминая подробности того безумного поединка в овраге, а еще Клотильду вспоминая, то утро, когда обнаружил, что блокнот пропал, портрет государя на стене в канцелярии.
Даже голова закружилась от этих видений, увлекшись которыми Куприн не заметил, как Литке затерялся в толпе, наводнившей проспект и с высоты колоннады Казанского собора напоминавшей бурную, вихляющую протоку во время весеннего половодья.
Придя домой, не раздеваясь, Александр Иванович сел к столу, положил перед собой блокнот, раскрыл его, перелистал несколько раз, останавливаясь на некоторых страницах и делая в них закладки, затем захлопнул его и принялся писать.
Звучание было найдено сразу и безошибочно, и он не боялся его потерять. Вставал из-за стола, сбрасывал с себя пальто, даже что-то напевал себе под нос, а потом вновь склонялся над исписанными листами бумаги, комкал неудачные абзацы, смеялся над иными фразами, находя их точными, а потом все это складывал воедино и получал абсолютно новый текст, о возможности существования которого он не мог предположить еще несколько часов назад.
Конечно, не мог не признаться себе в том, что все эти годы он писал об одном и том же, что это было бесконечное осмысление собственных поступков и событий, в которых он волею случая принимал участие, а еще это было изображение людей, оказавшихся рядом в разные периоды его жизни.
Однако постепенно все это сжималось в одну-единственную вереницу остановившегося времени, из которой уже было невозможно изъять те или иные события, не нарушив многолетних связей и устоявшихся смыслов.
Смысл этого признания был открыт только самому Александру Ивановичу, потому что остальные были уверены в том, что он есть автор разнообразных сочинений, абсолютно непохожих друг на друга. Просто всякий раз он мучительно выискивал новую интонацию, а тема или сюжет приходили сами, когда вдруг отзывался тот самый внутренний орган-оркестрион.
Итак, покраснев от натуги, ангел надувал щеки и дудел, что есть мочи, а ревун несся над Невой и Васильевским островом.
Под утро Куприн дописал рассказ.
Он открыл шкатулку, положил в нее привезенный Литке блокнот и закрыл ее на ключ, который всегда носил на цепочке вместе с нательным крестом.
11
Рассказ начинался с весьма подробного описания казни душегуба Анисимова.
Далее шла предыстория. Из нее следовало, что после долгих поисков его находят в Москве, в Марьиной Роще, где он под именем Василия Золотова скрывается в ночлежном доме, что у Нечаянной радости.
Анисимова выдает его полюбовница, которая доносит на него в полицейский участок за то, что он угрожал ее зарезать. Когда разбойника задерживают и препровождают в Бутырку, то выясняется, что никакой он не Золотов на самом деле, а Анисимов, которого уже давно разыскивают за убийство, совершенное им в Пензенской губернии.
После допроса с пристрастием, учиненного ему следователем Уксусовым, он признается, что в припадке ярости задушил коллежского регистратора Ивана Ивановича Куприна, у которого хотел выведать, где хранятся деньги городского мирового съезда.
Судебное разбирательство длится недолго, и в результате Анисимова приговаривают к смертной казни через повешение и приводят приговор в исполнение в Пугачевской башне тюремного замка.
Свидетелем этого становится ротмистр Филиппов. На него казнь осужденного производит гнетущее впечатление, ведь Анисимов уверяет, что раскаялся совершенно, умоляет его пощадить, говорит, что болен, и с ним даже случается эпилептический припадок, но правосудие неумолимо.
После произошедшего Филиппов направляется в трактир. Он возбужден, перед глазами у него по-прежнему стоит сцена казни, припадок жертвы и ее судороги в петле. Здесь он принимает решение разыскать женщину, которая выдала Анисимова, чтобы самому разобраться и в этой истории, и в собственных чувствах.
Об этой женщине он знает только, что зовут ее Мария, и что живет она в Марьиной Роще.
Прочитав рассказ Александра Ивановича, доставленный с посыльным, Мария Карловна согласилась его напечатать, но с условием, что имя героини будет заменено на другое – «Катерина, например, или Лизавета». О чем и написала Куприну в письме, потому как теперь они общались именно такими образом.
Однако Александр Иванович ответил категорическим отказом и сообщил, что в таком случае передаст рассказ в другое издательство.
Единственное, на что он был согласен, так это подписать рассказ не своими именем, а псевдонимом.
Куприн вновь и вновь перечитывал текст и как никогда был уверен в правильности и выверенности каждой фразы, каждого имени героев, потому что все описанное он пережил вместе с ними, а причудливое переплетение событий было вовсе не выдумкой, но результатом переосмысления многих эпизодов, из которых и складывалась его жизнь.
Он совершенно не умел излагать историю последовательно и размеренно, но более доверял непредсказуемым своим поворотам фантазии и мысли, что на первый взгляд выглядело чистым безумием. Однако, когда сочинение завершалось, и он ставил в нем последнюю точку, картина вдруг оживала и представала в таких ярких красках, раскрывала перед читателем такие неожиданные виды, о которых и сам Александр Иванович не предполагал, когда создавал их.
Ведь начиная свой рассказ, он и не мог предположить, что его ротмистр Филиппов – человек впечатлительный и робкий, превратится в мстительного и расчетливого резонера, который, убьет Машу, и сам окажется в Бутырском тюремном замке.
«Совершенно немыслимая трансформация! Его словно подменили!» – восклицал писатель, хватался за голову, но при этом понимал, что описывает самого себя, что, окажись он на месте ротмистра, поступил бы точно так же, ведь давно знал за собой эту особенность – передумывать сотни вариантов, но выбирать из них самые омерзительные и уродливые, когда герой вынужден совершать поступок, о котором он раньше и помыслить не мог.
А ведь это и есть «наблюдение страстей человеческих», – так, кажется, ответил однажды старику в высоких болотных сапогах, старого фасона драповом пальто и неновой потертой шляпе.
Любое исправление выглядело бы в подобного рода сочинении насилием, когда следовало убеждать себя в том, что изменение возможно и даже желательно, но при этом невыносимая тоска охватывала от мысли о том, что изначально найденное звучание будет нарушено и в партитуре появятся фальшивые ноты, которые будут скрежетать, нарушая гармонию.
Александр Иванович поспешно выходил из подъезда, почти бегом пересекал двор и, оказавшись на улице, направлялся в сторону набережной Екатерининского канала.
Здесь искал спуск к воде, находил его вскоре, сбегал по гранитным ступеням, замирал на месте, жадно смотрел на воду, словно пил ее огромными глотками, наклонялся к ней, черпал ладонью и умывал лицо. А затем вновь устремлялся вперед, прекрасно понимая, что сейчас впервые он сам может решить судьбу собственной рукописи, что за него, как раньше, это не сделает Мария Карловна. Понимание того, что в таком случае их разрыв станет окончательным приходило постепенно, но, как ни странно, не страшило его.
«Значит, тому быть, так предопределено» – настойчиво вертелось у него в голове.
Искал в эту минуту внутри себя спасительную жалость к самому себе и к Маше, но не находил ее.
Неужели она ушла?
Неужели его сердце до такой степени ожесточилось, что отныне он не способен любить, совершенно истратив это чувство на бумаге, описав его полностью и тем самым исчерпав безвозвратно, раздав своим персонажам, ни оставив его ни себе, ни Марии Карловне?
– И да, и нет! – вдруг закричал истошно и пригрозил себе пальцем, но тут же сжался внутренне, втянул голову в плечи, испугался, что его заметят и сочтут умалишенным. Стал воровато оглядываться по сторонам, понимая, что он разговаривает сам с собой.
Громко.
Истерично разговаривает.
Чувствуя на лице гнилостный запах воды.
Александр Иванович тщательно вытерся рукавом и, убедившись, что он на набережной один, теперь уже медленно, приволакивая правую ногу, особо беспокоившую его в последнее время, пошел в сторону Воскресенского собора…