Любовь Куприна — страница 4 из 26

Причем, правая рука его было скорее протянута для вознаграждения, нежели для воображаемого регулирования движения на всех парах несущегося состава.

«Заслужил стервец, не утопил по дороге в грязи, не обворовал, не завел в дебри на расправу к станичникам!» – нельзя с этим не согласиться.

Офицер К вошел в прихожую и сразу же узнал ее, хотя никогда раньше тут не был. Это было узнавание запахов – мятных благовоний, мастики, который натирали пол, пудры, воска и ровный дурманящий аромат пачули.

От них, знакомых еще с детства, стало удивительным образом спокойно, словно бы и не уезжал никуда, а раздавшийся за окном протяжный гудок курьерского поезда стал лишь отголоском гула московской улицы.

После Вдовьего дома на Кудринской стараниями матушки Саша оказался в Разумовском сиротском пансионе для малолетних сирот чиновников, умерших от холеры, что на Яузе. Тогда-то он и узнал, что его отец Иван Иванович Куприн скончался от холеры, хотя впоследствии Любовь Алексеевна по большому секрету поведала сыну о том, что его убили во время холерного бунта, о чем якобы рассказал сам покойный супруг, явившись ей во сне, причем, во всех подробностях рассказал.

Саша конечно выпытывал про подробности, чтобы их запомнить, а потом и записать на первом попавшем под руку листке бумаги.

Любовь Алексеевна же сначала отказывалась, говорила, что ей может сделаться дурно от подобных воспоминаний, даже закатывала глаза, но потом все-таки соглашалась:

– В тот день, Сашенька, твой покойный батюшка работал в канцелярии Спасской больницы, когда туда ворвались бунтовщики и потребовали от него выдать им деньги, которые, по слухам, в больнице хранил городской мировой съезд. Иван Иванович объяснил им, что никаких денег в больнице нет, и они напрасно теряют время. Тогда один из разбойников по фамилии Анисимов ударил Ивана Ивановича и потребовал выдать деньги немедленно, угрожая лютой расправой. Лицо Анисимова при этом исказила судорога, глаза его налились кровью и сделались разными – правый огромным как тарелка, а левый – узким на азиатский манер и стеклянным – такого, знаешь ли, матового стекла, запотевшего, сквозь которое ничего не видно. Соблюдая спокойствие, Иван Иванович повторил, что никаких денег в больнице нет, и он просит всех немедленно покинуть канцелярию. Тогда Анисимов в бешенстве оттолкнул Куприна и начал крушить шкафы и разбрасывать по комнате важные государственные бумаги, надругаться над ними, рвать и топтать. К нему присоединились его подручные, и вскоре канцелярия была разорена полностью. Однако денег нигде не было.

Иван Иванович, сказал мне, что видел в ту минуту перед собой беснование совершенно отчаянных и по-своему несчастных, униженных людей, которые сами не ведают, что творят, движимые обидой и глухой злобой.

Меж тем нетронутым погромом остался стол, за которым сидел мой покойный супруг. И кто-то из разбойников, предположил, что деньги находятся в ящике этого стола.

На требование Анисимова немедленно открыть ящик Иван Иванович ответил отказом, ведь в нем лежали его личные вещи, и увидеть их разбросанными и поруганными этими безумцами было абсолютно недопустимо. А дальше произошло ужасное… – на этих словах Любовь Алексеевна начинала плакать, и Саше приходилось лишь догадываться, что разбойники убили папеньку, так и не найдя в его столе никаких денег, но лишь фотографические карточки семьи Куприных, старые газеты и несколько долговых расписок…

Офицер К знал, конечно, что ровный, дурманящий запах пачули вызывает видения как вспышки памяти, как высвет старых, пожелтевших от времени картинок, как оставленные заметки-мемории в блокноте, который он всегда держал при себе и при первой возможности заносил в него мысли, делал зарисовки нравов, наброски портретов.

Александр Иванович вошел в гостиную, посреди которой на стуле сидела Клотильда, о которой ему говорил его проводник.

Поклонился, она тоже ответила полупоклоном.

Описал ее для себя так: у нее были зеленые глаза, близко посаженные к носу, высокий лоб, туго собранные на затылке темные волосы, узкие скулы и острый подбородок, отчего казалось, что ее нижняя челюсть несколько выдается вперед, и даже когда она молчала, возникало ощущение напряжения, будто она собиралась сказать что-то резкое, бестактное, но не пожалеть об этом, а напротив громко и с вызовом рассмеяться, у нее были худые, исполосованные жилами руки, которых она стеснялась и потому прятала их в складках платка, накинутого на плечи, она постоянно трогала языком сухие карминовые губы, сутулилась, щурилась, переводя взгляд с шевелящегося на коленях платка, на кончики туфель, которые выглядывали из-под юбки, в ней было что-то восточное и потому тягостное, требующее постоянного напряжения, не позволяющее запросто начать никчемный разговор, но и молчать в ее присутствии было невыносимо, она была совершенно не похожа на Клотильду, как ее рекомендовал проводник, потому что это имя имеет в себе что-то цирковое, театральное, а ей была чужда всяческая театральность, вычурность и поза, ей претили маски, которые нужно примеривать в зависимости от обстоятельств, например, сейчас, когда ей следовало бы выказать любезность, начать улыбаться, говорить соответствующие слова пусть даже и на французском языке, но ничего этого она не делала, казалось, что она была несчастна, что много страдала, о чем говорили морщины в уголках ее глаз, один из которых, скорее всего, правый мог иногда и дергаться в нервном тике.

– Позвольте полюбопытствовать, что вы записываете? – по-детски наивно проговорила Клотильда, совершенно не скрывая своего любопытства, она даже перестала теребить руки под платком, склонила голову набок, как бы присматриваясь, примериваясь, так, кстати, часто делала Любовь Алексеевна, когда собиралась поговорить с сыном по душам,

– Набрасываю ваш портрет, записываю первые впечатления от встречи, чтобы не забыть. Хотите прочитаю?

– Прочитайте, – улыбнулась Клотильда, и сразу резко распрямила спину, будто приготовилась услышать о себе что-не нелицеприятное, дабы всем своим видом, всей своей статью дать отпор неправде, могущей прозвучать в ее адрес.

«У нее были большие зеленые глаза, близко посаженные к носу и высокий чистый лоб», – начал подпоручик Куприн.

Он совсем не понимал того, что читает, хотя это и было написано им несколько минут назад, он слышал только свой голос, громкий и неприятный, ощущал в этом какую-то неловкость, ждал, когда же наконец закончится эта мука, на которую он сам себя и обрек, но чтение все продолжалось и продолжалось, а в голове возникали новые строки, которых не было на бумаге, но их появление было естественным как дыхание, исходившее из открытого рта.

«Как барабанная дробь, как клацанье ружейных затворов, как хрипение безносого майора Ковалева из ночного поезда» – пронеслось в голове.

Меж тем описание Клотильды все более и более превращалось в поток слов и фраз, к ней напрямую уже и не относившихся. На ходу Куприн вымарывал карандашом написанное раньше и в промежутках между строками вставлял слова, а порой и целые предложения, которые могли прерваться в самом неожиданном месте, потому что мысль мерцала, терялась, а на ее место приходила другая, но и она тоже была недолговечна.

Конечно унижался перед собственным голосом, пытался ему польстить, угодить, чтобы произносимое им соответствовало его громовым раскатам, его командирскому величию, исходящему из преисподней, хотя в глубине души находил его скрипучим и недостаточно мужественным.

Способность терпеть унижение офицер К унаследовал от маменьки.

Он ни раз был свидетелем того, как она упрашивала дежурную в трапезной не лишать ее добавки к обеду, как умоляла отче Ездру Плетнева истово, именно истово молиться за нее и ее маленького сына-сироту, как унижалась в департаменте, принимая оскорбления как должное и даже желанное, как учила его искать выгодных знакомств и трепетать в присутствии начальства.

И он тоже унижался, когда просил маменьку простить его и купить ему сладких леденцов, потому что не может без них жить. Говорил елейным голосом, что будет ее слушаться, и просил не привязывать его бечевкой к ножке кровати.

Но нет, не простила тогда Любовь Алексеевна его преступления!

Не поверила его сладким речам!

Вопреки всем опасениям Клотильда внимательно прослушала все чтение, и когда оно закончилось, после некоторого недоуменного молчания спросила, что же за преступление он совершил.

Юнкер К – преступник.

Юнкер К – нарушитель существующих правил.

Юнкер К должен искупить вину самым строгим наказанием.

А ведь это был абсолютно невольный проступок, в котором Саша и не был виноват вовсе. Все дело в том, что многие питомцы Александровского училища занимались сочинительством, читали друг другу стихи собственного сочинения, прозаические этюды и даже имели возможность публиковаться в еженедельных журналах, но происходить это могло только с разрешения начальства.

С рассказом Куприна о несчастной любви провинциальной актрисы Евлалии Нестериной вышла некрасивая история. Его долго не хотели брать ни в один журнал, требовали внести глупейшие правки, буквально издевались над юным автором, унижали его мелкими придирками, а потом вдруг взяли и напечатали, не поставив юнкера Куприна в известность. О публикации, разумеется, тут же узнали в училище. Скандал, что и понятно, разразился нешуточный. Попытки Саши что-то объяснить и оправдаться не имели успеха. В результате он получил трое суток ареста за нарушение внутреннего устава.

Стоял тогда на плацу перед строем и чуть не плакал.

– Нет, а мне никогда не бывает себя жалко, – Клотильда встала со стула и осторожно, будто боясь поскользнуться, прошла в спальню.

Шла по осенним листьям, шелестела как шептала, и хлопковые ткани тоже шелестели вслед, стелились по полу, повисали на спинках кресел и стульев, занавески двигались под действием сквозняка, шла и шевелила губами, но не произносила при этом никаких слов, а тени скользили по стенам бесшумно…