Хорошо помнил, как скользил по замерзшей Яузе в ту первую зиму, когда освободился от маменькиного надзора.
Падал, поднимался, вновь скользил вдоль берегов, кричал от счастья, ел снег, залезал в сугробы с головой, показывал сам себе язык.
В сиротском пансионе царила относительная свобода, и Саша сразу почувствовал это. Например, хромого воспитателя Савельева здесь не боялись и за глаза называли Крокодилом, а когда он шел по коридору, переваливаясь с боку на бок, заложив руки за спину, вертя головой в разные стороны, прятались от него кто под кровать, кто в бельевой шкаф, кто под лестницу, а кто просто ложился на кровать, закрывал глаза и делал вид, что спит.
«Послушные детки, послушные», – бормотал Савельев, но как только он закрывал дверь в комнату, тут же все сразу и «просыпались», выходили из своих укрытий, хохотали, радовались, что им так просто удалось обвести Крокодила вокруг пальца.
На следующее утро офицер К прибыл в расположение полка, где и обнаружил, что у него пропал блокнот.
Все то время, пока представлялся командиру полка Петру Лаврентьевичу Байковскому, человеку угрюмому и немногословному, а также оформлял бумаги в полковой канцелярии, думал о том, зачем Клотильде понадобилось забирать с собой его записную книжку. Слова «красть» подпоручик Куприн нарочито избегал, ведь были же у него и ценные вещи, деньги в конце концов, но с уходом Клотильды утром, когда он еще спал, пропал именно блокнот.
– Да у вас, подпоручик, новолетие, юбилей как никак, – раскатилось по канцелярии, – предлагаю отметить, ну и за знакомство, все-таки теперь сослуживцы.
Саша вздрогнул. Из-за стола, протягивая руку, к нему поднимался рослый, широкоплечий офицер:
– Позвольте представиться, штабс-капитан Рыбников. Алексей Рыбников!
Куприн протянул руку для взаимного приветствия:
– Почту за честь, – проговорил сдавленно и тут же сконфузился, поняв, что произнести это надо было по-другому – бойчей что ли, уверенней, а вышло как-то робко и беспомощно.
– Ну вот и славно, – улыбнулся Рыбников, – есть тут одно неплохое место, «у Шимона» называется, там нашего брата боятся и уважают, а народ собирается разный, местный «высший свет» в том числе, если такое вообще возможно в этом захолустье.
Саша поднял глаза – со стены на него с усмешкой, исподлобья смотрел государь Александр III. Спокойное, сосредоточенное выражение лица его гипнотизировало, лишало воли, останавливало течение всяческих мыслей в голове, оказывалось тем самым командным голосом, перед которым хотелось унижаться, искать расположения или испрашивать благословения.
Это был тот же самый взгляд, которым самодержец в свое время окидывал Московский гарнизон и юнкеров Александровцев, выстроившихся на пути его следования в Кремль.
Он видел всех и каждого. По чьим-то лицам мазал взглядом небрежно, а в чьи-то пристально вглядывался. Делал в этом случае духовому оркестру знак, чтобы он перестал играть, и в полной тишине смотрел в глаза неизвестного ему человека, как будто хотел всмотреться в самую его суть, в самую глубину его, извлечь на поверхность сокровенные думы, выпытать из него все.
Ужас ощутил низкорослый, большеголовый юнкер в очках, кровь ударила в голову, холод поднялся откуда-то из глубины живота, когда понял, что именно он является предметом подобного августейшего препарирования. Да-да, был совершенно уверен в том, что государь остановил свой взгляд на нем, и не смел смотреть в ту сторону, где остановился царь.
И это уже потом, вернувшись в казармы, юнкер Саша Куприн записал в блокнот о себе в третьем лице – «он упал на мостовую и зарыдал, не имея более сил сдерживаться, товарищи бросились к нему, но он продолжал кататься по земле, бормоча слова благодарности и признательности тому, кто смотрел на него сейчас пристально и безучастно, он отбивался от помощи пытавшихся его поднять на ноги друзей, огрызался, молил оставить его в покое, потому что испытывал в эту минуту наивысшее блаженство сердечного умиления и не имел сил и желания прерывать его, пусть и став такими образом посмешищем для всех Александровцев, тут же заиграл духовой оркестр, видимо, чтобы как-то сгладить неловкую паузу, а он затих, слушая эту бравурную музыку, и так продолжал лежать на мостовой, не чувствуя ни холода, ни боли, потому что, падая на землю, разбил себе лицо, и один его глаз заплыл».
Куприн перевел взгляд с портрета Александра III на улыбающегося штабс-капитана Рыбникова, он что-то говорил ему и при этом активно жестикулировал, затем стал смотреть на подоконник, на котором стоял графин с водой, и наконец на карту местности, прибитую к стене и напоминавшую застиранную столовую скатерть в разводах пролитого на нее соуса и красного вина вперемешку с фрагментами вылинявшего орнамента. По этой скатерти можно было водить указательным пальцем, пытаясь разобрать нечитаемые названия населенных пунктов или сориентироваться на местности.
Вчера подпоручик К стоял на пустой железнодорожной платформе, думал, куда ему идти, делал первые шаги, блуждал в густом тумане, который клубился после дождя, а на пути попадались только рельсы, уходящие за горизонт, чахлые, закопченные деревья, покосившиеся сараи, угольные склады, да красного кирпича здание вокзала. Нет, не узнавал эту местность, конечно, не понимал, как из нее выбраться, хотя на карте она и была отмечена в масштабе две версты на дюйм.
А тут вдруг выяснилось, не без Рыбникова, конечно, что заведение «у Шимона», куда направились из полковой канцелярии, находилось как раз недалеко от железнодорожной станции.
– Тут все рядом, городишко-то маленький!
По дороге штабс-капитан рассказывал о себе. Был он родом из Оренбурга, где по завершении Неплюевской военной гимназии был зачислен в полк. Довелось послужить на Кавказе, и вот теперь переведен сюда. Полковой быт, который он описывал с иронией, по его словам, сводился к кутежам и лихим выходкам господ офицеров, после которых как правило либо отправляли на гауптвахту, либо увольняли в запас. Второе было менее предпочтительно, потому как навсегда лишало возможности продолжать ходить между жизнью и смертью за казенный счет.
– Между жизнью и смертью? – переспросил Куприн.
– Да, смею заверить вас, смертоубийства разнообразят рутину гарнизонной жизни. Будоражат кровь. А вопрос, «кто будет следующим», дает сильнейший стимул к успешному прохождению службы.
– И вам приходилось в этом участвовать?
– Неоднократно. Не далее, как на прошлой неделе стрелялись в Березуйском овраге, это в двух верстах от города. Поручик Панин – наповал, я был его секундантом, а его визави сейчас под трибуналом.
Куприн слушал Рыбникова, и в его воображении рисовалась картина безрадостная, сродни той, что он уже ни раз мог видеть и раньше, когда, освободившись от условностей и правил, как он от строгого надзора маменьки, некто испытывает от нахлынувшей на него свободы те же мучительные чувства, что и при ее отсутствии. Скука от возможности позволить себе все оказывается невыносимей запретов и ограничений, которые есть хотя бы возможность обойти.
Итак, опасность противостоит беспечности.
Беспечность суть безразличие.
Безразличие есть отрицание жизни.
Отрицание жизни сродни лицедейству, когда уже невозможно понять, кто ты есть на самом деле, и тебя как бы уже и нет, но есть «он», ты в третьем лице, за которым кто-то наблюдает со стороны, не испытывая к нему ни жалости, ни сострадания.
Актер Проскуровской антрепризы Моисей Приоров, завсегдатай еврейского заведения «у Шимона», так описал произошедшее в тот вечер:
– Он вошел в зал в сопровождении известного местного дуэлянта и скандалиста штабс-капитана Рыбникова. К тому времени в заведении было несколько компаний, весьма, надо заметить, бурно проводивших время. Заметив меня, Рыбников, так как мы были с ним давно знакомы, пригласил к их столу и представил своего приятеля подпоручика Александра Ивановича Куприна, прибывшего для прохождения службы в наш 46 Днепровский полк. Мы поздоровались. Завязался разговор, но, когда выяснилось, что я актер, лицо подпоручика неожиданно побледнело, а взгляд его стал напряженным и недружелюбным. Я отнес это на счет большого количества выпитого моими собеседниками и хотел продолжить нашу до того момента непринужденную беседу, но месье Куприн прервал меня и сообщил, что не желает находиться за одним столом с лицедеем, потому что его матушка – Любовь Алексеевна или Александровна, сейчас уже и не скажу точно, считала актерскую профессию бесовской, а самих актеров прислужниками сатаны. Я попытался возразить подпоручику, но это вызвало еще большую его ярость. Подпоручик вскочил из-за стола и бросил в меня тарелку. Я был вынужден ответить. В завязавшейся потасовке я оторвал погон на правом плече Куприна, за что он вызвал меня на дуэль на пистолетах. Дело сладилось довольно быстро, и через полчаса мы уже были в Березуйском овраге. На предложение Рыбникова помириться, господин Куприн ответил отказом, хотя я был готов обнять его.
В свете привезенных с собой ручных керосиновых ламп он выглядел возбужденным и готовым довести начатое дело до конца, а судя по тому, что он о чем-то постоянно спрашивал у штаб-капитана, было видно, что стреляться он собрался впервые. Наконец прозвучала команда «сходитесь». Не сделав и шага мне навстречу, он поднял револьвер и выстрелил. Подумав, что убит, я рухнул на землю.
И занавес упал вслед за мной.
3
Дворники дрались в свете уличного фонаря, таскали друг друга за бороды, матерились, путались в брезентовых фартуках, норовили ударить в лицо, хватали за отвороты зипунов, пытались повалить друг друга на землю.
Игнатий Иоахимович смотрел на них с отвращением, на их потные уродливые лица, на их раскиданные по мостовой шапки, которые они топтали сапогами. Представлял себе, как эти дворники, устав в конце концов от этой бессмысленной потасовки, поднимут свои пропахшие табаком ушанки-шапки с земли, отряхнут их, напялят на себя и очумеют.