Любовь Куприна — страница 7 из 26

нило – бесконечность слева направо и справа налево. Это и есть третий навык, по мысли Якоба Арминия, навык постижения смысла цифр, последовательное расположения которых содержит в себе некий тайный иероглиф, раскрыть значение которого может лишь посвященный.

Единица – символ начала.

Восьмерка – символ бесконечности.

Бесконечность, возвращающаяся к своему началу.

Повторение одного и того же, чему означено начало, но не поставлен конец.

Значит, сегодня произойдет то, что откроет новую бесконечность, и никто не сможет ее остановить, пока не исчерпается ее предопределенность.

Игнатий Иоахимович вышел к Екатерининскому каналу и посмотрел на часы.

До начала нового отсчета времени оставалось полчаса…

Когда Любовь Алексеевна узнала, что в Петербурге убили царя, то сразу представила себе своего супруга, погибшего от рук бунтовщиков, растерзанного, со всклокоченный бородой, лежащего на полу среди разбросанных бумаг и переломанной мебели. Так и государь умирал в перепачканной кровью снежной каше на берегу Екатерининского канала, а кругом разносились вопли, лошадиное ржание, кто-то полз по мостовой, у кого-то были конвульсии, а сквозь дым проступали чумазые лица прохожих, оцепеневших от вида разорванных взрывами человеческих тел.

Взяла за правило каждый день спускаться в библиотеку Вдовьего дома и там просматривать свежие газеты, чтобы знать, как идет судебный процесс над цареубийцами. Отдавала таким образом дань Ивану Ивановичу Куприну, чья гибель во время холерного бунта так и осталась безнаказанной. Ведь ходила же в полицейский участок и требовала арестовать разбойника по фамилии Анисимов, но ей отвечали, что в уездном городе Наровчат Пензенской губернии числится только Анисин Петр Флегонтович, 1802 года рождения, ключарь Покровского храма, и никакого Анисимова тут нет. Но Любовь Алексеевна не верила, настаивала, унижалась, плакала, упрашивала, говорила, что эту фамилию ей сообщил сам покойник, и потому тут не может быть никакой ошибки.

Вот и теперь, когда прочитала о том, что преступники Желябов, Перовская, Кибальчич, Михайлов, Рысаков и Гельфман приговорены к смертной казни через повешение, от себя добавила к этом списку и бесноватого Анисимова, о котором Иван Иванович говорил, что правый его глаз был огромным как тарелка, а левый – узким на азиатский манер и стеклянным, словно бы искусственным. Правда в последний момент выяснилось, что Геся Мееровна Гельфман, также известная среди террористов как Елена Григорьевна, беременна и не может быть казнена вместе со всеми. Эта новость обрадовала Любовь Алексеевну чрезвычайно, потому что на виселице, по ее логике, освободилось место для убийцы ее мужа, и правосудие должно наконец свершиться.

Но этого не произошло.

В списке повешенных Анисимова не оказалось.

Любовь Алексеевна несколько раз перечитывала газетную заметку, ей все казалось, что она ошиблась, что пропустила фамилию убийцы Ивана Ивановича, что на самом деле приговор в его отношении приведен в исполнение, но почему-то об этом не сообщили, но сообщат обязательно, только позже. Именно по этой причине она еще довольно долго ходила в библиотеку, листала новые газеты, жадно изучала любую информацию, которая касалась казни, как их тогда называли, «первормартовцев». Например, Любовь Алексеевна узнала, что Елена Григорьевна уже в тюрьме родила девочку, но вскоре после родов скончалась, и ребенка, присвоив ему номер А-832, передали в воспитательный дом на Гороховой улице.

Однако никакой информации об Анисимове по-прежнему не публиковали, и когда стало ясно, что ее и не опубликуют, потому что ее просто нет, с Любовью Алексеевной случился нервный припадок.

На какое-то время она потеряла возможность говорить, а могла лишь издавать нечленораздельные звуки. С обитателями Вдовьего дома она общалась при помощи записок, в это же время она написала своему сыну письмо следующего содержания:

«Любимый сын мой Сашенька, хочу сообщить тебе печальные обстоятельства жизни моей. После страшной гибели нашего государя императора занемогла я преизрядно. Артрит мой сильно беспокоит, ноги опухают и болят до невозможности, также я совершенно утратила способность говорить, потому и пишу тебе. Убийство царя навело меня на тяжелые мысли о моем покойном супруге и твоем отце, которого, как ты помнишь, я рассказывала тебе, тоже убили злоумышленники, но так и не были пойманы и наказаны. Сия несправедливость повергла меня в тоску, полностью помрачив мой рассудок. Сколько раз я восклицала в отчаянии – возможно ли такое? допустимо ли сие? Но никто, да никто, мой любезный сын, не хочет услышать меня. Более того, чиновники из департамента недобро косятся на меня, специально затягивают движение бумаг, которые я подала по этому делу, верно почитая меня за умалишенную. Как, мол, возможно рассматривать обвинение, составленное со слов покойника, произнесенных им после своей смерти? – вопрошают они. А я униженно умоляю их приобщить эти слова к делу, потому что они были мне явлены в видении, которое ни один суд не может отвергнуть и назвать ложью, потому как это слова достойного и благородного человека – твоего отца и моего покойного супруга.

Скажу тебе более того, дорогой мой, читая газеты о покушении на самодержца нашего, я точно узнала, что на эшафоте промыслительно было оставлено одно свободное место, как я понимаю, как раз для злодея Анисимова, убившего Ивана Ивановича. Произошло это потому что одна из террористок оказалась беременна и казнь через повешение ей заменили на каторгу. То есть, она невольно предоставила правосудию возможность свершиться в отношении Анисимова. Я узнала, что в доме предварительного заключения, где ее содержали после казни разбойников, она родила девочку, но потом скончалась, а ее ребенка забрали в воспитательный дом.

Александр, прошу тебя, когда наступит время, разыщи ее. Может быть, она что-то расскажет тебе о той казни и о том, кто был на эшафоте вместо ее матери. И еще хочу тебе сообщить, что в воспитательном доме у нее не было имени, но только номер А – 832, как у не имеющей родителей. Я даже придумала ей имя – Мария. Прошу тебя, отнесись к моей просьбе со вниманием. Твоя любящая мать, раба Божия Любовь.»

«Когда наступит время» – именно эти слова из письма матери произвели на кадета Куприна странное и глубокое впечатление. Казалось бы, смысл их был ему понятен, и о них можно было забыть сразу после их прочтения, но почему-то они не шли из головы. Может быть, потому что Саша отныне должен был сам понять, когда именно наступит это время, и что это будет за время – действия или бездействия, печали или радости, сна или бодрствования, глупости или мудрости. Следовательно, было необходимо постоянно помнить и думать о нем, ждать его, смотреть на настенные или привокзальные, песочные или солнечные часы, при этом не осознавая до конца, что же станет тем самым озарением, тем самым единственным моментом понимания, что оно пришло, и что пора действовать.

Когда при Саше кадеты начинали обсуждать подробности казни цареубийц, а также смерть Геси Гельфман в тюремной больнице, он затаивался, как бы цепенел, потому что чувствовал, что за пустыми разговорами о террористах и о хитрой еврейке, которая попыталась избежать наказания, но получила по заслугам, скрывается нечто большее. Ему казалось, что теперь он и сам начинал верить в несуществующего Анисимова, о котором маменька неоднократно, после долгих и заунывных упрашиваний рассказывала ему.

С подробностями.

С яркими деталями.

Во всех мелочах.

Называя предметы.

Помня слова.

Присутствуя при сём.

Прочитав письмо, Саша спрятал его в шкатулку, где хранил и другие письма от маменьки, а ключ от которой держал на цепочке вместе с нательным крестом.

– Все письма от мамочки читаешь? – раздалось за спиной.

Куприн обернулся – перед ним стоял кадет Смышляев по прозвищу Кисель.

– Не твое дело.

– Моего бедного Сашеньку обижают злые мальчики, – продолжил гнусавить Смышляев, – но я скоро приеду, вытру ему сопельки и привезу его любимое платьице.

– Заткнись, – голос Саши задрожал.

– О! Сейчас заплачет наш маменькин сынок, – Кисель шагнул к Куприну и толкнул его в плечо, – ну давай, подерись со мной!

О Смышляеве было известно, что его отец ротмистр Смышляев Петр Петрович был человеком строгим и пьющим. Кисель сам рассказывал, что за малейшие провинности отец его лупил на глазах у младших братьев, чтобы им, как он говорил, не повадно было.

В корпусе Смышляева все боялись, боялся его и Саша Куприн.

Теперь, видя перед собой коренастую фигуру Киселя, почувствовал, как она поплыла у него перед глазами, как задвигалась в разные стороны, изрыгая угрозы и ругань, как надвинулась на него и прижала к стене.

Смышляев выхватил из рук Саши шкатулку и принялся вертеть ее, приговаривая «ключ давай».

– Не дам, – вдруг вырвалось откуда-то из страшной глубины, о которой Саша толком ничего и не знал, даже не мог предположить, что способен стать другим, как бы увидел себя сейчас со стороны, увидел совсем иного, незнакомого ему человека с побелевшим от ярости осунувшимся лицом, плотно сжатыми губами, дрожащим подбородком.

– Верни шкатулку, – просипел этот человек.

Кисель в изумлении отпрянул, но в то же мгновение Куприн бросился на него, вцепился ему в горло и начал душить.

Шкатулка с грохотом полетела на пол.

– Отпусти! – завыл Смышляев.

Но этот сиплый человек, похожий на Сашу Куприна, решил, что убьет Киселя, задушит сейчас его до смерти, и ничего ему за это не будет, как, например, Анисимову ничего не было за то, что он убил Ивана Ивановича. А Смышляев зато навсегда исчезнет из кадетского корпуса, и все унижения и страхи исчезнут вместе с ним, и все только поблагодарят Куприна за то, что он избавил их от этого злодея.

Злодей корчится.

Злодей хрипит.

Злодей дергает ногами.

Лицо его посинело, язык застрял во рту, а из носа идет кровь.

Их насилу растащили тогда.