девице-гренадере, которая уже где-то поджидает его,
— А вот я не возражал, — говорит Гарри. — Она меня совсем измотала. И я уже готов был сдаться, только бы меня оставили в покое. Но однажды отправляется она на субботу и воскресенье к своим родственникам в Уоррингтон. А потом начинает ездить туда каждое воскресенье и пускает меня под откос ради какого-то там янки.
— Ну, еще бы: мундир и монеты, — говорит Уилли. — Где уж нам с ними тягаться.
— Наймитесь кондукторами на автобус, — говорю я, и у вас будут мундир и монеты. — Сам же думаю, что тоже начну жаловаться на судьбу, если еще посижу здесь. А сейчас все внутри у меня поет при мысли, что я скоро увижу Ингрид.
В кабачке стало тише; озираюсь вокруг — оркестрантов не видно, значит, перерыв кончился и я теряю драгоценное время.
— Да, кстати, Уилли... — Выуживаю «Cherie» и передаю ему, прикрыв рукою шлюху на обложке. — Спасибо.
Уилли с видом заговорщика сует журнал в карман.
— Ну как, понравилось, Вик?
— Ничего! Есть тут пара девчонок, с которыми я бы не прочь познакомиться поближе.
— Еще бы, — говорит Уилли. — Я не я, если на будущий год не смотаюсь в Париж. Ну его к черту, наш Блекпул. Вот увидите.
— Ты что, думаешь, они там разгуливают по улицам голышом? — говорит Гарри.
— Конечно нет, — говорит Уилли. Потом перегибается через стол и, понизив голос, добавляет: — Но вот что я тебе скажу: там есть девчонки — с виду все в порядке, идет себе в пальто, а как к ней подойдешь, она распахнет пальто, а под ним ничего.
У меня рот растягиваемся в ухмылке, а Гарри изрекает:
— Бред!
— Нет, правда, — говорит Уилли. — Я знаю одного парня, который все время туда ездит, этакий великий путешественник. Так у него было больше девчонок, чем у кошки из меблированных комнат котов. А потом притоны там на каждом углу, государственные. Все в открытую. Заходишь, платишь и выбираешь. Представляете, как было бы здорово, если б парочка таких заведений открылась у нас в Крессли. Не надо было бы бегать за девчонками по танцулькам — пришел и получил, что надо и когда надо.
— Я обеими руками «за», — говорит Гарри, — только в Париж ехать ты, Уилли, опоздал. Там все эти лавочки прикрыли.
— Что? — огрызается Уилли. — А ты откуда знаешь?
— Прочел недавно в одной книжке. Их закрыли сразу после войны.
— Может, и закрыли, — несколько разочарованно говорит Уилли,— а все равно там в два счета можно подцепить себе девочку.
— Смотри, как бы не подцепить такого, от чего не скоро избавишься, — говорит Гарри.
— Иди ты, — говорит Уилли. — На то, брат, существует наука.
— А ты думаешь, уличные девки очень разбираются в науке?
Похоже, что они тут прочно обосновались, и я встаю.
— Ты что, уходишь, Вик? — говорит Уилли. — Выпей еще перед уходом.
Я отказываюсь. Мне не терпится поскорее добраться до танцев и поискать Ингрид. Да и вообще выпивка — это не по моей части. На такого Уилли мог бы работать целый пивоваренный завод, а с меня одной кружки хватает.
— В общем, до скорого, — говорю я; оба отвечают: «До скорого, Вик» — и продолжают свой разговор о парижских шлюхах.
На улице, по дороге к танцульке, я сую в рот кусок мятной жвачки, чтобы приятней пахло. У входа плачу три монеты и спускаюсь в раздевалку скинуть пальто. Какой-то парень, хвативший лишку, распевает в туалете, и служитель то и дело поглядывает в ту сторону, видимо обдумывая, не вышвырнуть ли его за дверь. Я причесываюсь, поправляю галстук и топаю наверх. Открываю тяжелую дверь в зал и словно натыкаюсь на завесу, образованную запахом пота и дешевого одеколона, — завесу такую плотную, что хоть режь ножом. На секунду останавливаюсь. Но потом решаю идти напролом — минуты через две привыкну! — и ныряю в толпу, стараясь не втягивать глубоко воздух.
Здесь действительно полным-полно, как и говорил Уилли, люди толпятся даже у дверей. Работая локтями, начинаю пробираться вдоль стены, где меня чуть не опрокидывает какая-то парочка, исполняющая нечто вроде индивидуальной боевой пляски. На парне зеленая бархатная куртка, желтая клетчатая рубашка без галстука и черные брюки, шириной дюймов в четырнадцать. Девчонка, с которой он трудится, жуть — одни ресницы и намалеванные губы на белом без кровинки лице, не человек, а ходячая смерть; все ее прелести скрыты под черным свитером и торчат, как колышки для шляп у входа в церковь, а парень, согнувшись над ней в три погибели, не может оторвать от них глаз. В этом зале не бывает разухабистого джаза, рока и тому подобного — об этом гласят предупреждения на стенах. А потому тут же появляется администратор, хлопает парня по плечу и что-то ему говорит. Парочка, окидывает его убийственным взглядом и переходит на быстрый фокстрот, который здесь принято танцевать.
Ингрид нигде не видно, хотя я уже целых полчаса стою и слушаю оркестр, очень неплохой для любительского. Наконец, решаю, что, пожалуй, скорее отыщу ее, если не буду стоять на месте, протискиваюсь вперед и приглашаю какую-то девчонку, которая издали выглядит вполне прилично, а вблизи оказывается, что от нее разит, как от бочки с тухлым говяжьим салом. Я рад, что танец скоро подходит к концу — терпеть не могу девчонок, от которых воняет. Поднимаюсь на балкон, откуда мне всех видно, кроме тех, кто толпится у двери. Пока я там стою, оркестр начинает играть вальс-бостон. Огни гаснут, только высоко под потолком вращается граненый зеркальный шар, разбрасывая во все стороны лучи света. Как бы мне хотелось в эту минуту танцевать с Ингрид, крепко прижав ее к себе, — на меня часто нападает романтическое настроение, когда я танцую вальс-бостон и огни слегка притушены. Но Ингрид явно нет, теперь я в этом убедился. И едва ли она уже придет в такой поздний час. Я и сам бы не пришел, если б не услышал, что она собиралась сюда, и теперь я чувствую пустоту и разочарование. Может быть, она пошла в «Трокадеро». А может быть, сидит дома и смотрит телевизор или даже спит. Закуриваю сигарету и жду, пока зажгутся огни, чтобы в последний раз оглядеть зал — уж очень не хочется уходить ни с чем. Внизу вижу Уилли и Гарри, но их общество не интересует меня сегодня, а потому я направляюсь вниз, беру пальто и двигаю домой. Автобусы уже не ходят, и я всю дорогу топаю пешком.
Глава 2
I
Праздники кончились, и повседневная жизнь снова вошла в свою колею, и снова те же люди едут утром на работу на верхнем этаже автобуса. Большинство сидит, уткнувшись в газету, так что одного не отличишь от другого, но есть тут человека два или три, которых ни с кем не спутаешь. Один тип — он обычно сходит на второй остановке вниз по склону — очень похож на эсквайра. На нем обычно толстое, ворсистое твидовое пальто, темная, отливающая сединой шляпа с опущенными вниз полями, и, держи он под мышкой охотничье ружье вместо «Дейли телеграф», картина была бы вполне законченная. Лицо у этого малого красное, все в крошечных прожилках и всегда напоминает мне апельсин «королек», а глядя на его большой, торчащий, словно руль, нос, кажется, что он каждое утро отвинчивает его, а побрившись, снова привинчивает. Малый этот помешан на свежем воздухе, и все сидящие наверху начинают ежиться, заслышав на лестнице стук его башмаков. Садится он всегда на одно и то же место в середине автобуса (а если кто-нибудь другой уже занял его, этот нарушитель традиции, кто бы он ни был, награждается уничтожающим взглядом) и первым делом открывает все окна, до которых только может дотянуться, так что по автобусу начинает гулять ветер и шляпы слетают с голов. Ветер, дождь, пороша, снег или туман — ему все едино: при любой погоде он распахивает окна. Тот день, когда отменили открытые автобусы, был, наверно, самым печальным днем в его жизни.
Я прозвал этого малого кислородным алкоголиком — есть такой персонаж в одном эстрадном представлении. Я лично считаю, что это не такое уж большое зло, его можно вытерпеть, если как следует одеться. А вот любители поговорить — это гораздо хуже, их надо избегать всеми силами, как, например, того маленького старикашку, который садится на следующей остановке после кислородного алкоголика и, точно мы с ним старые приятели, неизменно устраивается рядом со мной. У него, у этого старикана, обо всем свое мнение, и он необыкновенно веселый, за что все так нежно и любят его.
— Вот она — жизнь, — говорит он в это утро, пристроившись, как обычно, рядом со мной, — месяцами ждешь-не дождешься этих праздников, а потом день-другой — и конец. — Голос его разносится по всему автобусу, будто через микрофон, и глаза у всех постоянных пассажиров тотчас стекленеют.
— Да уж, — изрекаю я. Главное: всегда с ним соглашаться, таково мое правило. И ни в коем случае не вызывать на разговор, иначе погибнешь.
Он возится некоторое время с трубкой, потом раскуривает ее и окружает нас дымовой завесой. Он сам выращивает табак — это он всегда всем говорит и в подтверждение своих слов протягивает руку, показывая на ладони сухие желтые волокна, похожие на конский навоз, пролежавший весь день на солнце. Никто не оспаривает его утверждений, потому что трудно себе представить, какой сорт табака может так омерзительно пахнуть. Вот когда старикашка закуривает, мы начинаем с благодарностью думать о кислородном алкоголике и его открытых окнах.
— Не успеешь полчаса пробыть на работе, как уже кажется, будто и не отдыхал, — говорит он, посасывая трубку. Должно быть, он купил ее еще в юности, потому что чубук весь обгорел с одной стороны, а мундштук в месте полома скреплен изоляционной лентой. Я так думаю, что либо он очень привык к ней, либо такой скряга, что не хочет покупать новую. И решаю, что, скорей всего, он скряга, потому что люди, которые рассуждают так, обычно нелегко расстаются с деньгой.
— И мне тоже, — говорю я.
— Просто не пойму: и чего это люди так носятся с рождеством! — во всю мочь орет он. — Веры ни у кого ни на грош, настоящего чувства тоже. Одно богохульство. Вот лавочникам — тем рождество на руку. Они распродают все, что у них есть и чего даже не было. А все прочие напиваются, обжираются и потом сидят, осоловелые, и смотрят телевизор... Богохульство, да и только.