Любовь моя Ана — страница 16 из 47


Когда ребёнок начинает ускользать, у родителей включается магическое мышление. Мама верила, что кто-то наложил на меня порчу или сглазил. Если так, то я желала остаться под этим заклятием. Но ей придётся поверить, что это я сама. Я не успокоюсь, пока она не поймёт, что это я сама.

Меня злила эта детская вера в сверхъестественное и то, что мама всё забывает. Мне казалось, что каждое утро она просыпается и начинает жизнь с чистого листа. Буквально, будто из её памяти стиралось всё, что было до этого дня. Может, она думает, что если болезнь не замечать, то она пройдёт сама собой? С другой стороны, хорошо, что она всё забывает. Значит, забудет и все резкие слова, которые я ей говорю.


В звуках готовящегося на кухне завтрака я слышу неприятный упрёк. Сохранять спокойствие и не подавать виду я уже не могу. Я срываюсь и мчусь на кухню, чтобы начать этот день со ссоры. На плите шипит яичница с помидорами.

– Кому ты готовишь? Я не буду есть! – кричу до хрипа в голосе, разевая пасть, как хищная кошка.

Она смотрит на меня непонимающе, будто накануне не было ни скандалов, ни истерик и всё моё поведение ей в новинку. В её глазах чистое незамутнённое непонимание. Я не знаю, как с этим бороться. Я устала каждый раз объяснять, какие у меня отношения с едой. У нас натянутые отношения. И с едой, и с мамой. Но снова и снова я попадаюсь на эту удочку.

– Надо поесть, доченька, – говорит она.

Я слетаю с катушек.

– Ты что, не понимаешь, что у меня анорексия? – выкрикиваю я.

Я пытаюсь объяснить ей, что такое анорексия, но все слова отлетают от неё, как от стенки горох. По крайней мере, так мне кажется. В её глазах нет узнавания. Она смотрит так, будто её дочь за ночь превратилась в монстра.

– Какая анорексия? Не говори так! – отвечает она, но меня уже не остановить. Я горячусь, и мне просто нравится произносить это слово – ещё громче, ещё яростнее, ещё чаще, если только это возможно. Я хочу сказать ещё много всего, но понимаю, что всё это совершенно напрасно. Я выхожу из комнаты, а слово на букву А, как дым от выстрела, ещё долго висит в воздухе.


Знаю наизусть всё, что она скажет. Упрёки, угрозы, вытягивание жил, давление на чувство вины не вызывают у меня ничего, кроме злости и раздражения.

– Зачем тебе это? Ты же красивая, умная девочка. Зачем ты убиваешь себя?

Я назло ничего не отвечаю. Молчание говорит само за себя. Однако она искренне ждёт какого-то объяснения.


Я убивала себя, потому что хотела. Я хотела, чтобы мама дала мне умереть прямо у себя под носом. Тем не менее мне стыдно за каждую истерику, и, успокоившись, я могу только одно – притихнуть и вести себя так, будто всё в порядке вещей. Но придётся ей привыкнуть к таким взрывам, ведь Ана поселилась в этом доме надолго.


Время шло, и мы отдалялись со скоростью распространения пожара в саванне. В каком-то смысле мы превратились в пришельцев и вовсе перестали понимать язык друг друга.

Я скандалила без выходных. У болезни выходных не было. Ситуация складывалась тревожная, атмосфера накалялась, катастрофа была неизбежна. Без еды и без сна я превращалась в нечеловека. Без еды и без сна я плакала. Слёзы не стоили практически ничего и стали разменной монетой. К миру за пределами моего тела я была безразлична, но закрыть глаза на то, что она купила кефир не той жирности, я не могла. За секунду я переходила на крик. Мой пронзительный голос резал слух даже мне.

– Я просила обезжиренный! Обезжиренный!

Она смотрит куда угодно, только не мне в глаза. Всё в ней непроницаемо. Молчит. Равнодушная, словно стена. Я сжимаю кулаки и впиваюсь ногтями в кожу. Я вижу себя со стороны, насколько неадекватно и дико моё поведение. Но продолжаю орать.

– Значит, я останусь сегодня без еды. Из-за тебя! Ты же знаешь, что я пью только обезжиренный!

Казалось, я вот-вот разобьюсь на мелкие кусочки, как венецианское стекло. Я жду ответа, но она молчит. У меня уже текут слёзы ярости. Я давлю ещё больше.

– Ты понимаешь, что из-за тебя я не поем? Это из-за тебя я не поем сегодня!

Мой голос срывается, крик сменяется хрипом. Потеют подмышки, пот стекает по телу.

– Смотри, сейчас из штанов выпрыгнешь, – наконец отвечает она.

Я понимаю, как сейчас выгляжу: обезьянка в зоопарке, которая цепляется за прутья клетки и неистово голосит.

– Посмотри, на кого ты стала похожа, обезьянка! – выкрикивает она.


Набоков говорил, что идея написать «Лолиту» пришла к нему, когда он прочитал в газете объявление про обезьянку во французском зоопарке. Какой-то учёный после долгих увещеваний заставил подопечную обезьяну нарисовать первый рисунок, сделанный животным. Животное изобразило прутья клетки, за которой сидело. Несчастье и одиночество этого живого существа тронуло писателя, а меня это обстоятельство наполняло теплом каждый раз, когда мама называла меня обезьянкой. Я и сама находила в складках на лице, узловатых конечностях уморительное сходство с обезьяной. Только бананы были для меня под запретом.

– Не могу на тебя смотреть! – содрогаясь, говорила она.

– Да не смотри! – Я опустошённо улыбалась, демонстрируя коричневые кратеры на месте зубов.


Каждое утро в ванной я проверяю обезьянку перед зеркалом. Опять обезьянка. Обезьянка с умными грустными глазами. Обезьянка на месте. С прошлого раза ещё страшнее и грустнее. Чем страшнее, тем лучше.

Полностью голая, я делаю шаг назад и смотрю на своё отражение. Кожа на том месте, где раньше были ягодицы, висит складками. Мне становится смешно. Страшно смешно! Неужели это я? Не могу поверить, что это моё отражение! Что я достигла такого. Неужели я достигла такого? Я выгляжу так жалко, что даже смешно. Из попы торчит кость. Не ожидаешь в таком месте нащупать кость.


Она оставляет мне еду, я закатываю скандал. Всё развивается по предсказуемому сценарию. Снова и снова мы упираемся в тупик. Я спрашиваю, зачем она это делает. Она не знает, что сказать. Её молчание выводит меня из себя ещё больше. Я прошу её готовить только на себя и всё доедать, чтобы у меня не было соблазна. Меня мучит голод и вместе с ним осознание, что если я начну есть, то уже не смогу остановиться.

Мы с ней обе такие упёртые, но я упёртее. Я кричу каждый раз, когда она пытается заговорить со мной о еде. Но иногда и она находит в себе силы, чтобы возмутиться:

– Нельзя так разговаривать с матерью!

Я молчу.

– Тебе больше не с кем поругаться, как с собственной матерью?

– Не с кем! – отвечаю.

– У тебя нет сердца!

Мне нечего ответить. Она права – глыба льда вместо сердца.


Случаются и другие неприятности кроме кефира. Моменты, когда я чувствую себя смешной и жалкой, но продолжаю истерики.

– Зачем ты оставила овсянку на плите? – спрашиваю я.

– Я не захотела всё доедать.

– Нет, ты оставила специально, чтобы я съела.

– Не думала я об этом.

Я подхожу ближе.

– Ты меня за дуру принимаешь? Я знаю, что ты её для меня оставила.

– Оставила ну и оставила – какая разница? Не хочешь – не ешь.

– Мама! – кричу я во весь голос. – Я же просила тебя! Я же просила тебя! Я всё выкину!

– Выкидывай!

Я уже говорила такое раньше. Те же слова, те же фразы. Те же упрёки. И тут меня тянет пойти дальше.

– Ты не понимаешь, что эта овсянка со мной разговаривает? – Голос дрожит, скоро польются слёзы. Они уже льются, со стуком разбиваются о линолеум.

– Что значит «она с тобой разговаривает»?

«Съешь меня, съешь меня», – звучит у меня в голове. Я этого не говорю, но это понятно без слов.


После разговора с мамой я чувствую себя даже хуже, чем до него, и не знаю, что ещё мне остаётся. Я падаю на диван и испуганно сворачиваюсь в комок, как мокрая от слёз салфетка. Сгусток несчастья. Сплошные стоны и рыдания.

– Успокойся, – говорит она. – Соня, успокойся, пожалуйста. Угомонись. Ты дома. Всё хорошо. Тебя никто не обидит.

Она уходит на работу, а я в наступившей тишине бесцельно брожу по квартире, как потерявшийся ребёнок, стараясь избегать кухни. Я остаюсь наедине с овсянкой. Там-то и была всего пара ложек каши на воде, но и они отправляются в мусорку.


У меня нет никакого оправдания. Я веду себя некрасиво, бесчеловечно. Будто стыд, будто я – ничто. Доставляю только беспокойство и лишние хлопоты. Что-то во мне разрасталось, расширялось, занимало слишком много пространства.

Мы находимся в постоянном напряжении. В каждом разговоре присутствует акцент ссоры. В голосе мамы – просьба, даже виноватая просьба, а в моих ответах – только злость.

– Не ори, соседи всё слышат!

Я глотаю ртом воздух.

– Мне всё равно! Пусть слышат!

Я хочу остановиться, но уже слишком поздно. Представляю, как соседи сидят за стеной на диване, смотрят телевизор, но посторонний, почти осязаемый звук вторгается в их покой.


– Назови мне причину. Зачем ты делаешь это?

Мной снова овладевает нервозность, даже сильнее, чем когда я стояла на кухне и смотрела на оставленную мне еду. Её вопрос ранит меня на самом деле. Будто у всего этого есть какая-то одна конкретная причина, которую я могу вытащить из колоды причин, как карту Таро, и прочитать.

– У тебя всё впереди, у тебя впереди будущее.


Я не хотела никакого будущего. Я хотела до смерти заморить себя голодом.

Я могла чувствовать две несовместимые вещи одновременно. Я чувствовала себя самым несчастным человеком на земле. Я чувствовала себя самым счастливым человеком на земле. Как две эти крайности уживались во мне, не знаю, но противоречия у меня это не вызывало. Это казалось естественным. Я чувствовала себя худой. Я чувствовала себя толстой. Одновременно. Я хотела есть и не хотела есть. Одновременно. Безумие. Ничто в моей системе координат не могло разрешить этот конфликт. Я ощущала себя беспомощной перед этими двумя амбивалентными состояниями. Также я ощущала себя лгуньей. Но что из этого ложь, я решить не могла. Откуда мне было знать?