Убедившись, что дети ушли и никто не ждёт за дверью, в коридоре тихо, а в здании остались только уборщицы, я шла в комнату, сопряжённую с классом, где хранились работы учеников, мольберты, холсты, скульптуры, краски и прочие художественные принадлежности. Подсмотрев за детьми, я знала, что в расположенном за дверью шкафчике, где стоят чайник и чашки, есть кое-что ещё. На верхней полке лежали печенье, пачка сахара-рафинада и пакет с сухими сливками.
Эта маленькая комната стала для меня порталом в мир забвения, где я, громко разгрызая куски сахара, забывала обо всём. Там я переставала быть учителем и становилась – кем? Пародией на человека.
Мой мозг придумал хитрость. Я считала, что от чужой, случайной еды я не поправлюсь, как будто этих приступов и не было вовсе. Когда наконец меня настигало отвращение к самой себе, я уже съедала половину печений и заметную часть рафинада.
Я не ведала, что творю. Меня удивляла собственная жадность, с которой я набрасывалась на скромные запасы студентов. В прошлом я совершала много глупостей, за которые мне стыдно, но должен же быть какой-то предел. Есть предел того, сколько кофе ты хочешь выпить; даже если всё утро ты пила кофе, наступит момент, когда ты прекратишь. У меня предела не было.
Что могло быть более личным, более сокровенным? Никто не должен был этого заметить. Но наверняка они заметили. Я слышала, или мне мерещилось, как студенты обсуждают пропажу сладкого. Возможно, подозревают в этом ни в чём не повинного человека. Я покрывалась холодным потом и боялась, что они всё поймут по моим глазам. Я предчувствовала разоблачение каждый раз, как открывала дверь колледжа.
Одни загадки надо разгадывать, а другие – разгадываются сами собой. Я не всё предусмотрела с самого начала. Что-то пошло не так. Что-то я упустила, а именно то, что кто-то из студентов мог вернуться, например, за забытым акварельным рисунком, который сушился на подоконнике. По какому-то необычайному совпадению это была она. Бэйб вернулась за своим планшетом и застала меня на месте преступления.
Просто бесконечно неловкий и постыдный момент. Неэлегантно и незамысловато я вытаскиваю голову из шкафа, глотаю вставший в горле комок, пытаюсь пожать плечами. От неё не ускользает нелепость этих действий.
– Простите, я, кажется, не вовремя? – она задала этот вопрос самым сладким своим голосом.
Я хотела сказать что-то важное, но мгновенно забыла, что же это такое было, только издала непонятное мычание. Как обычно, меня охватил страх. Лицо пылало. Сердце прыгало, как яйцо в кипятке.
Она улыбнулась. Нагло, вот как она улыбнулась. Посмотрела на меня ещё пару секунд и ушла. Я не помнила, чтобы когда-то мне было так стыдно. Я знала, что стыд меня не оставит. Застрянет в паутине памяти. Будет преследовать снова и снова, я буду катить его перед собой, как сизифов камень.
Возвращаясь домой, я не осмеливалась поверить, что когда-нибудь смогу вернуться на место преступления. Скорее я отправлюсь в долину реки Амазонки изучать каннибализм и полигамию, чем снова появлюсь в колледже. Несколько последующих дней в памяти почти не отложились. Я обнаружила, что лежу на кровати, скрючившись в прямоугольнике полуденного света, струящегося из окна. Как соблазнительно было пожалеть себя и больше никогда, никогда не возвращаться туда. Спрятать голову под крыло, как маленькая птичка.
Я ждала, что она напишет об этом в интернете или пожалуется директору. Если бы дело ограничилось только этим, я была бы счастлива, но я недооценила её изобретательность.
Спустя неделю я иду по коридорам с опущенной головой, стараясь ни на кого не смотреть. За полуоткрытой дверью кабинета тихо. Я вдыхаю поглубже и напоминаю себе, что они просто дети. Захожу, и они, как в первый раз, глаз с меня не сводят – не смотрят ни в телефоны, ни друг на друга. Застыли и не шевелятся. Рты кровожадно улыбаются. Их улыбки впиваются мне в кожу. В классе стоит такая тишина, что я слышу своё дыхание и оглушительный звук своих шагов.
Место, где обычно сидит Бэйб – в своём готическом наряде и украшениях с шипами, – пустует. Зато на моём столе громоздится гора белоснежного, как мышьяк, рафинада.
Безмолвный протест? Меня охватывает паника. Тошнота подступает к горлу. Я будто вошла в холодную воду. Всё тело свело. Всё тело болело. Они не сводят с меня глаз, словно смотрят захватывающее представление. Я притворяюсь, стараясь выиграть время, будто заинтересованно изучаю что-то в своих записях. А потом радостно, но со слезами на глазах улыбаюсь. Я открываю рот и выдавливаю:
– Ребята! Ведь это шутка, правда?
Жестокая, но шутка. По щекам катятся такие горячие и нелепые слёзы. Какая глупость. Класс мгновенно превращается в размытое пятно. Перед глазами плывут круги, как бывает, когда резко встанешь. Размеренным шагом, словно метроном, они встают и покидают аудиторию. Я остаюсь наедине с рафинадом.
В этот раз они преподали мне урок, что материя, как я думала, не исчезает бесследно. Ничто не исчезает бесследно. Всё тайное становится явным.
В ступоре я просидела до конца пары, роняя слёзы на кубики рафинада. Когда в голове прояснилось, я вспомнила, что собиралась сказать. Что я должна была сказать. Что я хотела сказать уже давно. «Простите меня».
Совершенно ошеломлённая, я вдруг подумала: могу ли сейчас снова пойти в ту комнату и что-то отыскать? Эта мысль неожиданно подарила секунду облегчения. Я рассмеялась и вытерла слёзы. Зрение пришло в норму, предметы больше не расплывались. Я медленно двинулась прочь, пытаясь уложить в голове весь этот ужас. Город отдыхал после дождя, будто после лихорадки. Земля выдыхала терпкий запах мокрой травы.
Думаю, они простили меня. Они просто хотели пошутить. В конце учебного года мы провели выставку – заняли все стены в выставочном зале, и я ещё никогда не была так горда своей работой. Дрожащей рукой я поставила всем «отлично» в зачётки, а они подарили мне букет цветов. Мы много хорошего сделали друг для друга. Так и есть, думаю я, так и есть. Ненадолго они стали приютом для моего сердца. Потом я снова осталась одна, в привычной пустоте. Я не была против.
Моё сердце наоборот
Жестоким быть легко. Что нужно совершить, прежде чем будет слишком поздно? Серым утром я едва волочу ноги. Небо приобрело холодный металлический оттенок. Снега не было, но в воздухе стоял туман, пронизанный запахом табака с черносливом. В некоторых местах туман был таким плотным, что не было видно ничего. Я иду по улице и смотрю в небо, запрокинув голову до головокружения. Звук от проезжающих машин принимает тревожный оттенок. Мне тоскливо от предстоящей встречи. Впрочем, я перманентно нахожусь под покровом тоски.
Своего искалеченного ребёнка она не узнала. Обломки того, что от меня осталось, едва различимы в сгущающемся тумане и выглядят мрачнее, чем она представляла. Когда она поняла, что это ломкое существо и есть я, – остановилась, замерла посреди дороги, выронила сумки из рук и, сдерживая невольный крик, приложила ладонь ко рту. Ей стоило бы обрадоваться – это чудо, что я хожу! Чудо как оно есть. А я ликую: «Посмотри на мои кости, мам! Мам, смотри, я как из Освенцима!»
За те месяцы, что мы не виделись, она из женщины, которая знала в этом мире всё лучше всех – лучше меня, лучше врачей, лучше учителей – и всё делала по-своему, превратилась в женщину, которая не знает ничего. Мир будто внезапно перевернулся с ног на голову – она покорная дочь, а я непоколебимая мать.
Я держусь прямо и твёрдо, сжимаю челюсть и не свожу с неё глаз. Она пристально смотрит в ответ и говорит:
– Ты так похудела. Ты худее, чем была в Новосибирске.
– Нет, я жирная. Ты что, не видишь, что я жирная?
Она молчит. Я задыхаюсь от жажды высказать всё:
– Я так растолстела, что просто жуть! Я жирная!
Мои слова ранят её, как колючая проволока, но я ударопрочна, огнезащитна, непроницаема под потоком жалоб, просьб и упрёков.
И так мы еле тащимся домой, в общежитие, мечтая достичь мира, которого невозможно достичь. В конце улицы, на перекрёстке, я показываю ей театр «Золотое кольцо». Артисты в русских народных костюмах, которые вышли на крыльцо покурить, усиливают болезненную картину происходящего. В воздухе чувствуется слишком высокое напряжение. Повисает мёртвое молчание. Слова кажутся такими же пустыми, как мои карманы.
Мама думала, что это само пройдёт с возрастом, как прошло увлечение Гарри Поттером и готикой. «Вот будет тебе тридцать, – говорила она, – пожалеешь». «Ты слишком взрослая для такого». Она что, надеется воздействовать на здравый рассудок? Он давно уже здесь не живёт.
Да, в моём случае болезнь вступила в силу поздно – мне было двадцать. По статистике, анорексия молодеет. Уже десятилетние девочки знают, что такое анорексия. От этого я испытываю неловкость, будто бы отстаю в развитии, и одновременно гордость – моё положение тяжелее, чем у подростков: их психика гибкая и сможет оправиться, до двадцати лет они уже переживут это, справятся с болезнью и продолжат жить свою нормальную жизнь. Я же уже исчерпала все ресурсы организма, который когда-то был молодым и сильным, а сейчас измучен и истощён.
Я отдавала себе отчёт, что могу умереть от истощения, но это волновало меня не больше чем протекающий кран на кухне или неглаженая одежда. Это уже была не жизнь. Равнодушие к смерти обусловлено тем, что в болезни хоть и продолжаешь ходить и совершать какие-то механические действия, но всё человеческое атрофируется и ты уже как бы не живёшь.
– Тебе надо поесть, – говорит мама.
Сказать анорексику такое нечто чудовищно очевидное вроде «тебе нужно поесть» – а иногда именно так и хочется сделать, я понимаю, – работает как обратное действие. Но чем больше уговаривать анорексика поесть, тем упорнее он будет голодать. Достучаться до него очень сложно. Бесполезность всех попыток вразумить анорексика сбивает с толку и в конце концов парализует.
Мама не понимает, что это не моя вина, что это не я выбрала болезнь. Мне самой сложно это понять. Я хотела услышать от неё, что она признаёт мою болезнь, понимает – это психическое расстройство, а не блажь, которую я сама себе придумала. Болезнь, которую я не выбирала. Болезнь, которая поселилась во мне, как рак, ведь никто не выбирает заболеть р