Любовь моя Ана — страница 28 из 47

Я пытаюсь придумать, что я могла бы съесть, но всё, что я вижу в магазинах и в приложении по доставке еды, оставляет меня равнодушной. Вся еда окрашена одной характеристикой – опасная. Другой еды не существует. Раздумывая над этим, я прихожу к выводу, что самая вкусная еда – это еда, которую я не съела. Я хвалю себя за это открытие – оно доставляет мне извращённое удовольствие.

Я с азартом урезаю порции. Пачку сыра тофу – тофу был амбассадором моей рутины, я верила, что в нём содержатся все необходимые человеку аминокислоты, – которую до этого я делила на три дня, стала растягивать на пять, потом на шесть, потом получалось так, что я не успевала съесть её до того, как сыр испортится.


Не думала, что когда-нибудь буду скучать по голоду, но я скучала. Раньше он казался невыносимым, но сейчас я ужасно по нему скучаю, по тому, как что-то хотела, желала, жаждала. Я помню, как могла весь день думать о половинке помидора – одну половину я съела, другую оставила на кухне. Это была вся моя еда на день. Потом я сидела на балконе, смотрела, как со стороны частного сектора поднимается дым, и думала, что будет, если я съем вторую половину? Насколько я поправлюсь и как мне придётся на следующий день отрабатывать эти калории? Я погладила себя по впалому животу и решила, что помидорка того не стоит.

Пьеро

Я падала так быстро, как самолёт при крушении, полностью это осознавая. Шли дни. Недели. Месяцы. Минуло несколько лет, примерно двенадцать. Эти двенадцать лет пролетели, словно… Одна сплошная чёрная дыра. Время, проведённое в одиночной камере.

Может, у здоровых людей время тоже проходит так быстро, но их двенадцать лет – самых важных, самых плодотворных лет жизни с двадцати до тридцати двух – чем-то наполнены. Мои двенадцать лет были наполнены пустотой. У моих сверстников в тридцать лет уже есть свои семьи, свои дома, свои карьеры, свои обширные списки достижений. У меня лишь призрачное ничего.


Вокруг ничего не меняется, всё одинаково. Мир схлопывается. Я отделила себя от всего окружающего и не заметила, как стала изгоем. Нечего улучшать и нечего спасать. Кажется, ничего особенного не происходит. Но происходит так много – любой отказ от еды, от маленького кусочка пищи знаменует победу. Я непоколебима, как Дон Кихот на поле битвы с ветряными мельницами.

Сломить волю ещё проще, чем засохшее растение. Воля может быть сломлена, как соломинка. Я болею всю свою взрослую жизнь и значительную часть юности. Моя жизнь выстраивается в идентичности психически больной. Болеть – плохо, однако болезнь – это то, что мне хорошо знакомо. В каком-то смысле она даёт чувство уверенности и надёжности, стабильности и предсказуемости.


Я не то чтобы совсем ничего не делала эти двенадцать лет – я смирялась с тем, что болезнь неизлечима, что она со мной навсегда. Я почти соединилась с мыслью, что анорексию нельзя вылечить.

Я уже перестала считать, сколько раз проходила этот круг – сброс и набор веса, но с каждым разом это давалось всё сложнее, и по времени каждый круг удлинялся. Вес уходил всё медленнее и тяжелее. Ограничения становились всё жёстче и жёстче, но вес стоял или прибавлялся. Я буквально поправлялась из воздуха. Стоило только посмотреть на еду или понюхать, и я сразу набирала вес.


Худеть в двадцать не то же самое, что худеть в тридцать. В этот раз всё было совсем по-другому. Потребовались невероятные усилия, чтобы после очередного набора снизить вес. Я питалась маковым зёрнышком, но вес опустился только до 34 килограммов и продержался недолго. Даже экстремальные ограничения не помогали. Вес встал и не хотел двигаться, но если раньше мой сильный молодой организм кое-как справлялся с дефицитом витаминов, минералов, микро- и макронутриентов, то сейчас он исчерпал весь свой компенсаторный запас и трубил об этом во все трубы.


Я снова могла сомкнуть пальцы одной руки на предплечье, но каждый вечер боялась ложиться спать, потому что наутро вылезала какая-то новая болячка. Я больше не могла это игнорировать. Ноги отекали. Сильно. Щиколотки стали такого слоноподобного размера, что я не могла надеть никакую обувь, кроме растянутых домашних тапок.

Губы превратились в кашу. Кровоточат и гноятся. Гноятся и кровоточат. Моё лицо напоминает печальный грим Пьеро, только губы обведены не чёрным, а красным. Рот окаймлён воспалением. Всё это трескается. Из трещин сочится гной, смешанный с кровью. Гной засыхает и покрывает губы жёлтыми хлопьями.

– Я умираю, – говорю я маме по телефону.

– Я хочу умереть, – говорю сестре и бросаю трубку до того, как она успевает что-то ответить.


Мне чудился приход четырёх всадников Апокалипсиса. Я хотела застать конец света. Я разваливалась. Буквально. Мои руки выглядели как руки девяностолетней старухи. Зубы я потеряла уже давно, но сейчас теряла волосы и ногти – они растворялись до тонкой прозрачной плёночки, отёк с ног не сходил даже за ночь, руки до локтей опухли и воспалились, как и рот, покрылись коростами и трещинами.

Гормональная мазь помогала на время снять красноту, но Пьеро – болезненный, яркий, освежёванный, ранимый, чувствительный, вспухший, воспалённый – всегда возвращался. Возвращался, как старый знакомец. Я не понимала, что со мной происходит, и удивлялась, потому что была уверена, что ем достаточно.

«Умри или начни есть», – говорил организм. «Я не хочу так жить», – говорил организм. Конечно, он не хочет – ему проще умереть, чем жить так. Но изо всех сил организм продолжал питать мозг. Мозг оставался равнодушным к опасностям, возомнил себя бессмертным или просто свыкся с неизбежным. Зато я нашла самое подходящее определение для анорексии – это борьба с пустотой за ничто. Ничто. Зеро.


Я одинокий ковбой на просторах великой пустоты. У меня сложились непростые отношения с пустотой. Иногда она требовала заполнения. Срывы случались не от голода – я больше не испытывала голода. Это было желание заполнить пустоту внутри. Если я не заполню её, мне казалось, она меня поглотит. Я просто не выдержу.

Это была моя пустота. Пустота, которой я владела и которую хранила. Это же ничто? Ну и что, всё равно. В каком-то смысле я получала от неё удовольствие. Да вы уже поняли. Мы плакали и смеялись вместе. Больше, конечно, плакали.


На весах неуверенная цифра 38. Цифра ни о чём – всё равно толстая. Боюсь колебаний стрелки вперёд. Боюсь всего – просыпаться утром с новой болячкой, вздувшихся на руках вен, обложенного белым налётом языка, раздражений по всему телу, но больше всего боюсь поправиться.

Сейчас всё плохо, но через несколько лет я потеряю всякий контроль над телом и тем, что ем. Закончится это гормональным сбоем, который убьёт мой метаболизм.

Я ходила по психиатрам. Искала врачей, которые смогут ответить на вопрос, что со мной происходит, и дать мне лекарство, чтобы всё стало если не лучше, то хотя бы как раньше. Все как один они пожимали плечами и говорили, что бессильны и мне надо ложиться в стационар. В Москве есть такой стационар. Мне повезло, что я живу в Москве.


Я упивалась своей трагической ролью. Но это было изолированное удовольствие. Внутри всего этого я была в одиночестве. Трубила во всё горло, что мне не нужен стационар, – мне нужны таблетки, уколы и мази, которые приведут моё тело в порядок. И мне всё ещё нужно худеть. Где-то в глубине души я, наверное, уже согласилась, что стационара мне не избежать, но перед этим хотелось ещё похудеть. Ещё насладиться худым телом и костями.

Мне так страшно. Я гуглю «заморозить яйцеклетки в Москве стоимость». Хотела делать зубы, а теперь – заморозить яйцеклетки, если они у меня ещё остались. Не знаю, есть ли у меня хоть что-то. Ни месячных, ни друзей, ни партнёра, ни мышц, ни эмали, ни денег на заморозку, ни комплекса витаминов B, A, E, ни железа, калия, магния, ни аппетита.


Я была на грани отчаяния, но ещё могла пойти в лес. Как там красиво – этот лес, полосатый, пятнистый, нужен мне рядом. Я добиралась до парка, где от заката до темноты гуляла по аллеям в поисках успокоения, способного заполнить внутреннюю бездонную пустоту. Я хотела вдоволь, как это делают поэты, наглядеться на небо. Щурить глаза. Созерцать облетающие листья. Вдохнуть запах прелой травы и сказать, что он прекрасен.

Парк начинается засыпанной гравием дорогой. Он предстаёт передо мной дивно и неотвратимо с призрачными деревьями и вечерним блеском озера. Как из фильма, где действие происходит в штате Монтана, Мэн или Северная Каролина. Небо клубится, сизый туман стелется под ногами. Неоном светятся вывески кафе. Дым идёт вперемешку с запахом жареного мяса.

Я звоню маме, чтобы рассказать про очередную болячку. Мы до одурения долго говорим по телефону. Кроме неё, больше никто не станет слушать эту ерунду. Под шум деревьев мы беседуем об одном и том же – о моих пострадавших губах и рационе, дефиците витаминов и таблетках. О депрессии и ещё раз о депрессии. Она произносит слова, которые выводят меня из себя: «надо», «должна», «так нельзя» и «заканчивай». Это ранит меня на самом деле. Я бросаю трубку, но перезваниваю. Звонок нельзя считать завершённым, пока мы окончательно друг друга не изведём. Но стоит мне пойти навстречу, как она отдаляется. Я не злюсь, понимаю, что заслужила. Я столько времени отгораживалась, отталкивала её, обижала, что она не должна отвечать мне взаимностью по моей первой прихоти.


Никогда раньше я не подмечала за собой магического мышления, а, оказывается, оно расцвело пышным цветом. Мама вяжет мне жилет. Я нашла в интернете модель с ярким рисунком из кактусов, а мама купила разноцветную пряжу. Кажется, совсем скоро он будет готов. Я внушила себе, что, когда она закончит вязать, я надену его, и моя болезнь пройдёт, как страшный сон. Буду носить его не снимая, а он будет меня оберегать. Буду носить его, даже если он будет некрасивым. Мы будем со смехом вспоминать мои болячки. Я его уже люблю, уже скучаю по нему, как будто ждала его всю жизнь.


Разговор и лесополоса уводят меня так далеко, что я оказываюсь абсолютно дезориентирована.