Конечно, я едва ли скажу что-то оригинальное, но всем известно, что Дон Жуан не пропускает ни одной женщины. Трахать их всех — чуть ли не его долг. Но те поклонники Дон Жуана, кто восхищается им, так сказать, снаружи, не будучи им сам, как, например, бедняга Жув, который едва ли знает, что такое женщина, те, кто привык мыслить стереотипами, не понимают, даже не догадываются, что настоящий Дон Жуан не трахает, а является, по существу, карающим ангелом, что он есть чистый продукт культа девы Марии. Я не совсем согласен с Камю, который утверждал, что Дон Жуан любит всех женщин.
Дон Жуан и любовь? Какая банальность, недостойная одного из немногих наших философов, вышедших из народа! Лично я считаю, что Дон Жуан, будучи испорченным продуктом куртуазной любви, — придуманный к тому же жалким испанским священником, — вовсе не любит женщин, поскольку проникает в них лишь для того, чтобы пройти насквозь, и тем самым наказать этих чудовищных самок, какими они все являются, по мнению Молина[39]. Что касается меня, то я уже говорил: меня привлекают лишь поистине «чудовищные» женщины. Те, которые всегда шли вопреки установленным законам и нормам морали, отказываясь превращать свою матку в машину по воспроизводству «рода человеческого». Я беру слово «чудовищные» в кавычки, поскольку женщинам непозволительно иметь другие качества помимо тех, что раз и навсегда были определены, как типично женские. Множество брошенных женщин, которые с горечью называют себя «крольчихами», «тряпками», «чушками», — эти слова они используют для самоуничижения — действительно не заслуживают ничего, кроме презрения. Это стадо жалких самок представляет собой отстой человечества. Машины для воспроизводства вида, бессловесные твари без личной жизни, без выдумки, с одной лишь идиотской верой в свое самопожертвование. И если они вдруг воображают, что им удалось «освободиться», то они с восторгом принимают ценности своих бывших угнетателей и эксплуататоров. Кем они тогда становятся? Шпионами, солдатами и так далее… короче, они, сами того не сознавая, воссоздают того ненавистного самца, который всегда гнездился в них, ибо изо всех сил стремятся принять его облик и, не раздумывая, берут на вооружение его идеологию насилия. Если бы после стрижки под ноль и напяливания мужской униформы эти дуры могли отрастить себе усы и козлиную бороденку, они, как мне кажется, были бы самыми счастливыми из людей. Джульетта принадлежала к числу тех молодых женщин, которые были готовы осуществить женскую мечту, проистекавшую от желания сравняться с «мужчиной» на его собственной территории. По ее собственным словам, она была полицейским-аспирантом, хотя я так и не понял, что на самом деле обозначало это звание. Я знаю лишь то, что она небезуспешно участвовала в соревнованиях по стрельбе и готовилась к поступлению в Национальную школу полиции. Подробности меня совсем не интересовали, и эту тему мы закрыли. Что касается всего остального, то я не отвергал ее заигрываний, и вскоре ее твердая и узкая кровать стала моим наблюдательным пунктом и вместе с тем местом… как бы это сказать?.. братской любви. Короче, она трахалась просто и без всяких фокусов, совсем не так, как Сара и многие другие женщины, которые оказывались в пределах моей досягаемости. Я не буду углубляться в подробности некоторых… э-э-э, эротических отклонений, что ли? Однако я должен вкратце высказаться по этому поводу, не потворствуя подобным описаниям, которыми не грешат лишь считанные современные романы, — эти произведения удушены духом времени. Признаюсь: мне, как и многим другим, доводилось участвовать в групповухе, когда возбуждение провоцируют не твои собственные действия, а действия окружающих, то есть, когда в собственных органах предполагается ощущать то наслаждение, которое, как ты догадываешься или воображаешь, испытывают те, кто трахается вокруг тебя. Подобные акты совместных плотских… или визуальных утех, происходящие по взаимному согласию и желанию всех участников, меня никогда особо не возбуждали, но и не отвращали, как, впрочем, и церемония сама по себе… если не считать того, что мое обостренное чувство прекрасного всегда страдало при виде волос в неположенном месте, дряблой кожи, перекачанных мышц, чрезмерной худобы… Но вот что навсегда отвратило меня от подобного рода коллективных развлечений, так это запах пота — тривиальная вонь, замаскированная к тому же избытком парфюмерии, — множества голых людей обоих полов, старых и молодых, полных и худых, лихорадочно совокупляющихся в относительно небольшом замкнутом пространстве. И если в начале своего повествования я посчитал необходимым подробно рассказать о своем приобщении к сексу, о том восхитительно эротичном опыте, приобретенном в компании с Робертой и Гарольдом, то только для того, чтобы поднять пассажи этих хроник, имеющие отношение к «любовным наслаждениям», на приличествующий им уровень эстетического нарциссизма. Если я вкратце описал комнатушку Джульетты с ее узким спартанским ложем, откуда отлично просматривалась мансарда Алекс и Шама, то лишь потому, что там произошло нечто непредвиденное, хотя и ожидаемое; да, нечто особенное, что, случившись, — и не единожды, — могло бы сойти за плод моего воспаленного воображения: их любовные игры в освещенном окне напротив. Как в случае с Сарой, когда мне случалось провести с ней ночь и, казалось бы, похитить у нее нечто оставленное Шамом до знакомства с Алекс, благодаря ее соседке напротив я испытал ощущение, что также краду что-то таинственное, происходящее между ними. Позже, занимаясь с Джульеттой скачками на ее узкой и твердой солдатской койке, мы инстинктивно подстраивались под темп движений Алекс и Шама, объятия которых смутно видели в окне, словно смотрели фильм с последнего ряда кинозала. Так было и в самый первый раз, когда Джульетта застукала меня на чердаке и, по сути дела, изнасиловала, пока я, не отрываясь, упивался восхитительным действом, происходившим в мансарде напротив. На самом деле, в тот день работало только мое воображение, поскольку в отличие от первых отчетливых сцен, подсмотренных из пыльной кладовки, расположенной точно напротив окна Алекс и Шама, лишь небрежно брошенное знакомое кимоно свидетельствовало о том, что нагие фигуры, словно светящиеся собственным светом в полумраке алькова, — это именно они.
Наконец, закончив с Джульеттой, я торопливо сбежал вниз по черной лестнице, бросился к дому напротив и на одном дыхании взлетел на верхний этаж. Едва я успел постучать в дверь, как мне открыла Алекс. На ней был все тот же старый мужской свитер, в котором я часто заставал ее, наведываясь к ним по утрам. Сквозь петли крупной вязки просвечивали ее ничем не стесненные груди. Нисколько не смущаясь, она пригласила меня войти. Я не стал ничего говорить о своем стихотворении. Однако заметил:
— Совсем недавно вы мне не открыли… Хотя были дома.
Алекс засмеялась, и Шам бросил на меня взгляд, полный той самой мужской дружбы, о которой я уже говорил.
— Мы действительно слышали, как ты разговаривал в коридоре со старухой, — сказал он. — Кстати, спасибо за стихотворение, это одно из лучших произведений Пушкина… Жаль, что ты не можешь прочитать его в оригинале, на русском.
Я почувствовал себя уязвленным оттого, что стихотворение было ему известно, однако больше всего меня задел тот факт, что он словно бы не заметил под ним моей подписи. Кроме того, его заявление о том, что он читал его на русском языке, породило во мне глухое раздражение против самого себя… и против него. Зато я выяснил, что русский, на самом деле, был его родным языком — и я, непонятно почему, воспринял это как унижение для простого француза вроде меня. Значит, вот он какой особенный. Часто думают, что иного отвергают из презрения к тому, что отличает его от других, тогда как на самом деле это отличие является таким желанным, что граничит с откровенной завистью, которая способна породить — и порождала ужасную реакцию неприятия, которая, как известно, при определенных условиях приводила к массовой «ликвидации». Как бы там ни было, любое отличие воспринимается и теми, и другими, как положительный момент. Втайне иной гордится своим отличием, и, как следствие, начинает ставить себя выше других… что, в конечном итоге, приводит к гонениям на него самого. Неприятный в своей простоте психологический штрих. На какой-то момент я искренне возненавидел Шама за то, что тот знает русский, а я нет… Впечатление было такое, что наша дружба дала трещину. А может, он смеялся надо мной из-за того стихотворения, подписанного «Дени», которое, на мой взгляд, было таким оригинальным подарком? И в то же время, это новое доказательство его отличия по отношению ко мне… к этому «я-Эрих», к этому «я-фон», с которым я себя отождествлял… это неустранимое отличие человека из ниоткуда, вдруг ставшего на одну доску со всеми носящими монокль Фонами, породило во мне такое непреодолимое желание быть любимым им, да, любимым, а не отторгнутым за унизительное французское отличие, что отныне между нами могла быть только любовь или ненависть. На самом деле, я колебался: то ли дать ему денег за покупку новой картины, что, по отношению к нему, было бы с моей стороны унизительным ответом в духе «любовь-ненависть»… то ли засунуть поглубже свою гордость и отдаться страсти к той Алекс, которую я видел в жарких объятиях Шама… в то время как сам развлекался с Джульеттой на ее узкой кровати в комнате напротив. Однако стоит ли искать ложные причины для оправдания, ведь я, в общем-то, тайком… и почти неосознанно выклянчивал дружбу с Шамом и Алекс. Когда же я, наконец, разберусь в собственных мыслях и поступках? Они оба были нужны мне. С другой стороны, почему бы Алекс не иметь нас обоих — Шама и меня? Разве не в этом заключается истинное, подсознательное желание всех женщин: обладать двумя мужчинами, которые обеспечивали бы ей «защиту»? Спать между двух мужчин, наслаждаться двумя мужчинами одновременно, жить с двумя мужчинами, ходить между двух мужчин, принимать знаки внимания сразу от двух мужчин… и даже, если возможно, кувыркаться со всеми мужчинами, утверждают те, кто — как Джульетта из дома напротив — желает быть всего лишь дыркой «без комплексов». Извиняюсь за пошлость, но в этом повествовании, предназначенном, по правде говоря, в первую очередь Шаму и Алекс, я должен оставаться самим собой, таким, каким они меня знали, всегда говорившим то, что думал, то есть грубо, если того требовали обстоятельства.