– Но что же делать, чтобы сберечь время?
– О-о-о… Этот вопрос мне задают многие. Я бы и сам не прочь отмотать время назад и вернуться в ту точку, где безрассудно прожигал жизнь без любви.
– Но при чем здесь любовь? – наконец пришел в себя Дип и проявил интерес к действительно увлекательному разговору.
– Так в ней же все дело! Я вам еще не сказал? Тайна вот в чем. Только пообещайте сохранить это в секрете, – и он грозно посмотрел в наши глаза.
В тот момент я готова была поклясться чем угодно, но, к счастью, этого не понадобилось, и наш доверчивый собеседник, перевесившись через стол так, что полы его пиджака оказались в тарелке от катмера, прошептал:
– Время боится только одного – любви…
Я замерла, пытаясь максимально быстро проанализировать услышанное и понять суть.
– Выходит, если в жизни человека нет любви, его время расходуется неэкономно?
– Именно! А вы, оказывается, догадливы! – и он крепко ущипнул меня за щеку (для этого ему снова пришлось перевеситься через стол и окончательно испортить твидовый пиджак, который был так же стар, как и груда рассыпающихся книг на столе).
Официант ловко сновал между столиками, подливая охотливым посетителям горячего чаю, который был так кстати в этот промозглый день.
– А мне уже надо идти, – неожиданно засобирался взгрустнувший керамист. Казалось, что он жалел о том, что раскрыл тайну первым встречным.
Мы тоже быстро рассчитались за сомнительный завтрак и поспешили за взъерошенным знакомым, который на ветру выглядел еще более несобранным и рассеянным. Тонкие пряди приплясывали в такт проказнику-ветру, который озорно срывал с прохожих шапки, сбрасывал капюшоны и выкручивал зонтики.
– Зонтик в нашем городе – самая бесполезная вещь, – вдруг повернулся старик к Дипу, который, обкрутившись шарфом по самые уши, ловко перепрыгивал через неровности поднимавшейся в гору улицы Кодаман. По обе стороны поскрипывали завешенные тканями и прочей портняжной мишурой витрины: ветер нещадно лупил в их тусклые стекла и обгладывал скучающие двери, в которые в это время года редко заглядывал заинтересованный посетитель. Зато теперь еще ярче казались пестрые платья молодых цыганок, которые промышляли сбором мусора в этом районе. Украшенные цветными платками и обкрученные шерстяными индийскими палантинами, женщины резво тянули на широких плечах некое подобие двухколесных тележек, груженных картоном и рулонами выброшенной бумаги. Румяные, они, вопреки непогоде и в отличие от продрогших и скучных горожан, громко смеялись и выглядели счастливыми. То ли тяжкий труд притуплял их чувственность к таким мелочам, как прохладная изморозь, то ли широченные шарфы, плотно обвивавшие их тела, грели лучше, но определенно эти заливавшиеся смехом женщины были счастливее нас…
– Молодость! О чем я вам и говорил… Им кажется, что впереди еще масса времени и они все успеют: любить, страдать, снова любить…
– Но, может быть, в этих мыслях нет ничего дурного? Пусть даже они и ошибаются…
Мехмет-бей не слышал меня, так как беспощадный вихрь леденящего пойраза закружил ворох безжизненных листьев, забытых неряшливыми дворниками у порогов парадной. Пригоршни влажной грязи летели нам в лица, будто город сопротивлялся наивным догадкам трех невзрачных прохожих.
Стамбул не любил, когда ворошили его историю, его тайны или просто философствовали на вечные темы в поисках припрятанных в веках ответов.
Этот город был настоящим ревнивцем, дорожившим эксклюзивными правами на исторические загадки, жившие в каждом камне разбитой мостовой, в каждом пролете прикрытого растрескавшимися ставнями окна и за каждой дверью разбухшего от босфорской влаги особняка. С ехидным прищуром хитрой старухи он глядит сквозь бессчетные трещины на оштукатуренных стенах византийских церквушек и низких арках, которыми испещрены фасады рассыпающихся пристроек старого города.
Из открытого окна потянуло зимними нотками сухой мяты и паприки в кипящем сливочном масле: прохожие замедлили шаг, будто проходили мимо чего-то, на что стоило непременно обратить внимание. С трепетом истинного ценителя местной кухни Мехмет-бей и вовсе остановился посреди улицы, вынуждая следовавших за нами горожан спрыгивать с узкого тротуара на проезжую часть. Некоторые предпочитали также остановиться и подождать: с редким спокойствием они выжидательно дышали нам в затылок, пока мы снова не двинулись в путь.
– Вы понимаете, еда – это не просто способ заправить тело энергией. В трапезе намного больше смысла, нежели вам может казаться… – перекрикивая уличный шум, пытался быть услышанным наш спутник. Его уши совершенно раскраснелись, и на щеках появился морковный румянец, который многие назвали бы нездоровым. Но мне было доподлинно известно, что эти яркие пятна на скулах – не что иное, как поцелуй Стамбула, именно так объясняет их моя престарелая соседка Айше, и я ей охотно верю.
Мы резво шагали, периодически наваливаясь друг на друга, переплетаясь рукавами пальто и наступая на пятки потяжелевшими ботинками.
– Вот и мое пристанище, – за несколько метров до дома произнес Мехмет-бей. – Мне бы еще в магазин за сигаретами, но с книгами тяжело…
– Я отнесу, – неожиданно для себя вызвалась я помочь старику, и он на удивление быстро протянул мне холщовую сумку с раритетными фолиантами, которые весили как классический салатный набор типичного «базарлыка»[142]: с десяток сочных артишоков в лимонном соке, пара пучков пышного «испанака»[143], ворох сочной зелени «семизоту»[144], кинзы, укропа и, конечно, петрушки, которую здесь смешно называют «майданоз». Майданоз, к моему превеликому удивлению, оказался самым популярным растением, которое хозяйственные «тейзелер и анелер»[145]добавляют везде и всюду, ни капли не сомневаясь в уместности пахучей до головокружения травки. Петрушка в стамбульских блюдах давно стала обязательным ингредиентом – будь то мясные бёреки или «чобан салаты»[146]. Особо охотливые до нее гурманы не раз при мне закладывали по пучку за щеку и с характерным хрустом предавались муторному пережевыванию; более осторожные мелко шинковали ее и экономно припорашивали крохотными листками супы и салаты – такой подход казался наиболее логичным и использовался у нас дома.
Еще была особая фраза, которую частенько приходилось слышать от соседей о той самой Эмель, которая из кожи вон лезла, только бы стать частью происходивших в доме событий. Стоило ей заглянуть за чужую дверь в поисках сплетен и интимных подробностей, как ей тут же указывали на выход и настоятельно просили не быть «майданозом».
Именно петрушкой здесь называют любопытного и вездесущего человека – по аналогии с тем, как эта зелень так и норовит стать обязательным ингредиентом любого стамбульского блюда.
Дип медленно плелся вслед за бодро шагавшим Мехмет-беем. Старик периодически оборачивался назад и что-то говорил. Ветер тоскливо выл над головой и, пару минут понаблюдав за сгорбленной фигурой романтика-мужа, я юркнула в подъезд, который, к моей радости, оказался открытым. Запах жареного миндаля тут же окутал меня, и сладостное головокружение вмиг завертелось в заледеневших висках – классический приступ слабости, вызванный длительной прогулкой в компании леденящего Пойраза. С трудом удерживаясь на ногах, я начала растирать виски холодными ладонями.
Не пасть жертвой этого безжалостного явления стамбульского климата – настоящее испытание, пройти которое без специальных навыков так же нереально, как и выбраться из легендарного лабиринта с Минотавром без нити Ариадны.
Коренные стамбульцы сурового ветра боятся как дети. Стоит первым порывам ледяного дыхания окропить кристаллической влагой доверчивые лица расслабленных горожан, как они тут же превращаются в испуганных затворников в продуваемых сквозняками квартирах. Кажут нос в это время года лишь самоотверженные смельчаки. Они с опаской вглядываются в северо-восточном направлении и, прибавив шагу, спешат поскорее улизнуть с промозглых улиц: еще бы, плюс десять сейчас вполне могут ощущаться как суровый минус.
Парадная апартаментов Doga оказалась намного привлекательней изнутри, чем выглядела снаружи. Столетняя история дома буквально склонялась в галантном реверансе на каждом квадратном метре изысканного интерьера: шершавая плитка в стиле дворцовых изразцов Кютахьи[147], потускневший хрусталь на длинной латунной ноге люстры «а ля жирандоль» и едва ощутимая вуаль невидимой пыли, которая непременно живет в любой старой комнате – независимо от чистоплотности ее обитателей. Подъезд времен рокового правления Абдул-Хамида II[148], приведшего к исчезновению одной из самых могущественных империй, был темен и трагичен, как и все созданное в смутные годы.
Любого романтика, склонного к меланхолии, привлекли бы блеклые краски лишенных росписи стен, мутное растрескавшееся стекло над входом и безысходное положение широкой лестницы, которая бесцельно взмывала к верхним этажам, кружа голову каждого, кто ступал на ее широкие ступени. Как и полагалось элитной недвижимости начала прошлого века, здание имело собственный лифт. В те времена такую роскошь могли позволить себе отели расфранченной Перы[149]и лишь изредка простые «апартманы»[150], ибо удовольствие было не из дешевых. Уютная кабинка, обшитая изнутри красным деревом, таила все еще легкий флер цветочных одеколонов и ароматной пудры прежних жильцов. Это был особенный, состарившийся запах, не подвластный ни одному парф