Любовь по-стамбульски. Сердечные авантюры в самом гастрономическом городе — страница 30 из 48

– Нет ничего хуже одиночества. Мужчинам оно помогает реализоваться, но нас, женщин, разрушает, – бросала она не раз, заявившись спозаранку на чашечку кофе.

Эмель умела театрально закатить глаза, пустить слезу и уговорить меня на все, что бы ей ни взбрело в голову. Я часами ходила за ней по антикварному базару в поисках костяного мундштука (чтобы точь-в-точь как у Одри Хепберн), отвечала на ее сообщения на сайте знакомств (в тот день у нее болела голова, и она боялась отпугнуть кандидатов), присматривала за ее детьми, ходила в химчистку, за устрицами, стояла в очереди за симитами – в общем, выполняла добрую долю обязанностей домашней прислуги, что вполне вписывалось в образ настоящей «подруги по-стамбульски». Нужно сказать, что меня настигло полное разочарование, когда я поняла, что дружеские обязательства лежали на мне одной, но было поздно что-либо менять: я была обречена быть у Эмель на побегушках, что приводило ее в неописуемых восторг.

– Canım[175], – произносила она любимую фразу с нарочито высокой интонацией, от которой Дипа начинало мутить, и он спешно ретировался в другую комнату. – Наша дружба – такая же редкая, как истинная любовь. Встретить друга так же сложно, как и любовь всей своей жизни…

Зная, с какой легкостью Эмель меняла мужей, я старалась пропускать елейные слова мимо ушей и начинала обдумывать план по выходу из сомнительного дружественного союза. Мне предстоял своеобразный развод – только без раздела имущества. Хотя как я была не права! Стоило мне заикнуться о необходимости поставить «дружбу» на короткую паузу, как Эмель вынесла из моей кухни подаренную ею три года назад джезве, забытый у нас с отколотой кромкой стакан и линялую морскую губку, которой я купала ее детей, когда они оставались у нас на ночевку. Все эти ценности она гордо вынесла из нашего дома, пообещав никогда впредь не появляться на его пороге. Дип в связи с этим заявлением зааплодировал и голосом театрального конферансье заявил, что первое действие спектакля окончено, чем ввел меня в замешательство: второго акта я никак не ожидала.


Лишившись (пусть и на время) подруги, я чувствовала себя вполне свободно и вспомнила о ней лишь сейчас, повстречав очень схожий типаж – курящий, не терпящий отказов и абсолютно бесхозяйственный. Кухня матери Сергена напоминала кладовку, в которой много лет не наводили порядок. Крашенные отвратительной зеленой краской стены были увешаны открытыми полками, на которых вразнобой стояли пустые банки, ставшие последним пристанищем для пауков, мух и прочих членистоногих. В углах болтались лохмотья паутины, а на плите кряхтел толстобокий чайник, медь которого не помнила ни цвета, ни уж тем более блеска. Старушка указала на стул и тут же с грохотом опустила перед самым носом две огромные чашки.

– Çay içeceğiz![176]– повелительно произнесла она, и я окончательно уверовала, что фантом Эмель настиг меня в ту самую минуту.


Чай в чашках – в этом городе такая же редкость, как, скажем, аллергия на котов или не обсчитывающий официант в туристическом районе Султанахмет. Единственное место, где можно встретить фарфор во время чаепития, – это отель Pera Palace[177]во время подачи пятичасового «Дарджилинга» или «Эрл Грея»[178]с тончайшими цитрусово-древесными нотками. Во всех остальных случаях стамбульцы пили чай в неизменных армуды, которые, по моим приблизительным подсчетам, находились в их руках добрую долю дневного времени.

Удачная форма османского стакана, которому приписывают сходство с пышнотелыми наложницами султана, идеально ложилась в руку, постепенно охлаждала содержимое, чем снискала заслуженное звание символа города на Босфоре. Социальные сети новоиспеченных туристов пестрели десятками фотографий, героем которых был он – фигурный армуды, наполненный обжигающим янтарным чаем. Неподготовленный новичок, прибывший издалека, сразу виден по тому, как неумело обхватывает тончайшие изгибы османского стакана: он оттопыривает пальцы и осторожными губами нащупывает кромку тончайшего стекла, боясь то ли обжечься, то ли порезаться. Бывалый же турист, прошедший не один десяток чайных, прекрасно знает, что ободок следует нежно обхватить двумя пальцами, как тонкое запястье любимой; женщины так же бережно держат стакан – правда, по словам все той же Эмель, представляя не запястье, а нечто другое, о чем я долго не могла догадаться…



Старушка пристально следила за мной, не давая ни секунды на изучение места, в котором я оказалась по воле невероятных случайностей.

– Меня зовут Гезде, а там мой сын… – и она протянула тонкую высушенную руку в сторону окна, под которым еще пару минут назад стояли мы с Сергеном. – Внизу у него ресторан. Итальянский… – и она насмешливо махнула рукой, как будто не верила в то, что в нем подают пасту и пиццу.

– Одно название! Он думает, что его отец итальянец, – странная гримаса пробежала по ее лицу, тут же сникла, и старушка закашлялась громче прежнего. Вместо того чтобы сделать глоток воды, она потянулась к полке за запечатанной пачкой сигарет. Нужно было решительно ее отвлечь, так как я свято верила во вред пассивного курения и не хотела омрачать утреннюю прогулку дозой токсичного никотина.

– Выходит, отец Сергена итальянец? Был итальянцем? – на всякий случай поправилась я, так как не сомневалась, что данный женский типаж не потерпит рядом компаньона. Гезде вытянула длинную жилистую шею в сторону двери, прислушалась – никого.

– Да какой там итальянец! – в сердцах воскликнула она и тут же приложила тончайший указательный палец к почти незаметным губам: то ли они были такими бледными, то ли тонкими – но различить их на ее землистом лице было практически невозможно. – Только ты тс-с-с! Bak bana, bu bir sır![179]


Легкость, с которой стамбульцы избавлялись от тайн, поражала неоднократно, однако заполучить семейный секрет длиною в жизнь за пять минут! Я била все рекорды конфидентов, что, конечно, тешило мое самолюбие. Наверняка я была бы чудесным психологом. Или исповедником? Дознавателем? Образ должностного лица в погонах спугнул мимолетную фантазию, и я вновь сосредоточилась на пачке с сигаретами, которая все еще оставалась запечатанной.

Хозяйка в это время совершала действия, смысл которых был утерян в самых дальних архивах моей памяти: на столе появилась жестяная банка Shazel с растворимым кофе, которые Гезде ловко заварила еще не успевшей вскипеть водой. Блеклая пенка завертелась на поверхности кофейного варева, распространяя по кухне давно забытые ароматы студенческих лет. До кофе быстрого приготовления не опускалась даже Эмель: когда ей было лень возиться с джезвой, она прямиком направлялась к нашей двери, за которой ее всегда ждал свежий душистый türk kahvesi[180]в начищенной до янтарного блеска медной турке.

В кухне же моей новой знакомой, сколько я ни искала, казалось, не было ни единого уголка, в котором могла быть припрятана такая незатейливая вещица, как джезве. Старушка сделала смачный глоток и уже потянулась за сигаретами, как я напористо бросилась спасать свои легкие:

– Так значит, отец Сергена – не итальянец? И кто же?

– Кто-кто? Никто! – и она снова с большим аппетитом отхлебнула едва ли не половину чашки. – Был один, в Бурсе[181]работал на заводе Fiat. Знаешь, машины такие? Крохотные… Не машина, а недоразумение, одним словом. Ну, точно, как его отец! – и она ловко выплюнула нецензурное слово, которое я частенько слыхала во время прогулок по небезопасному району Куртулуш. – Я поехала к родственникам, там родня мамина жила. А он только инженером устроился, по-итальянски говорить умел. А я что? Дуреха та еще… Уши развесила, а он мне: «Синьорита». Это как по-нашему hanımefendi. Мне-то приятно… Вот все у нас и случилось.

– Любовь, значит?

– Да какая там любовь! Его отправили в Италию в командировку, там он и задержался.

– А вы? – История поражала банальностью, и все же в каждом новом исполнении звучала оригинально и немного печально.

– А что я? Как будто мы, женщины, беременность на паузу ставить можем? Девять месяцев отходила – и вот, итальянца родила! На свою голову…


За окном раздались голоса, и старушка бросилась высматривать новых посетителей ресторана. Держась рукой за трубу, она мастерски свесилась и замерла, вслушиваясь в прерываемую гудками мотоциклов спешную речь. Наконец она махнула рукой и, скроив пренеприятнейшую гримасу, резко опустилась на стул:

– Опять не те пришли. По голосу слышу, что денег нет. Чашку кофе закажут, а потом сидеть три часа будут. Только скатерти помнут. А мне гладь потом, – и она снова перешла на бранную лексику, смысл которой, к моему счастью, я не понимала.

– Ресторан убыточный? – тихо спросила я.

– Еще какой! Сергену пришло ведь в голову итальянскую кухню открыть! В Стамбуле! Все мечтает, что отец его явится однажды из Италии… Он ведь думает, что сын итальянца…

– Так вы бы сказали ему правду, и было бы проще: откроет здесь денерную на радость соседям… А то как-то жестоко по отношению к нему…

– Жестоко?! – старушка резко поднялась и в мгновение ока схватила костлявой рукой сигареты. Затрепетал огонек, раздуваемый прерывистым дыханием раздосадованной женщины. – Жестоко было меня одну, девочку совсем, отпускать в большой город с младенцем на руках. Мы скитались с квартиры на квартиру: одним говорила, что он мой младший брат, другим – что сиротка из деревни, которого попросили понянчить. Он только лет к десяти и начал называть меня anneciğim[182], а до этого сам не знал, чей он. Я мало с ним говорила…


Уже как несколько минут я пристально всматривалась в ее холодные безразличные черты, тонкий крючковатый нос, губы-ниточки, которые она поджимала внутрь – так что казалось, у нее и вовсе нет рта. Эта пронизанная болью и злобой женщина размыкала их только для того, чтобы выкрикнуть резкое словцо или выпустить ровнехонькое кольцо табачного дыма – мастерства ей в этом было не занимать. Одно за другим поднимались к низкому потолку очаровательные облачка – пышные, как дрожжевая праздничная сдоба.