Любовь — последний мост — страница 4 из 11

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Стул из светлого дерева был не меньше двенадцати метров высотой. Ножки у него по крайней мере метров в шесть. Но их всего три. Четвертую оторвало, остался один обрубок… Стул стоял посреди пустого поля, рядом с Площадью Наций, в самом центре комплекса ООН, высоко над городом.

Филипп Сорель смотрел на этот стул, как Гулливер, попавший на остров великанов. Клод Фалькон стояла рядом. Свою белую «лагуну» она оставила в самом конце авеню де ла Пэ прямо под знаком «парковка запрещена».

Вот, значит, он какой, «Безногий стул». Сорель был не в силах оторвать от него взгляд. На черной каменной доске на трех языках говорилось о «многочисленных ежедневных человеческих жертвах, вызванных противопехотными минами» и требовании «запрета противопехотных мин большинством государств».

Самолет, взлетевший с аэродрома Куантрен, пролетел совсем низко над «Безногим стулом» и над головами людей, стоявших посреди пустого поля.

Сорель по-прежнему смотрел на трехногий стул.

— Собственно говоря, я собиралась вам показать, где вход во Дворец Наций, — сказала Клод Фалькон. — О «Безногом стуле» я и не подумала.

— Я должен был его увидеть, — сказал он.

Пройдя по голому полю, они вернулись к машине. Здесь, наверху, воздух был прозрачным и холодным, веял легкий ветерок. Клод оделась в белый льняной брючный костюм и синюю рубашку, наглухо застегнутую под горлом. На ногах — мокасины из мягкой белой кожи. На лице почти нет макияжа.

В десять утра она подъехала на своем стареньком «рено» к отелю «Бо Риваж». Он уже поджидал ее и, не говоря ни слова, сел рядом с ней на переднее сиденье. Оба молчали, пока она, притормозив на площадке для парковки перед главным входом в отель, не повернулась к нему:

— Под конец нашего вчерашнего телефонного разговора мы назвали друг друга по имени: я вас Филиппом, вы меня — Клод, я вас — с мольбой, вы меня — со зла. Вы, теперь это для меня совершенно ясно, исполнены чувства вины и отчаяния, а я, как вы тоже себе успели уяснить, совершенно не в себе, слегка свихнулась и, как и вы, близка к отчаянию. Я правильно говорю, месье Сорель?

— Точнее не скажешь, мадам Фалькон.

— Хорошо, тогда я сделаю вам одно предложение. Вернее, целых два!

— А именно? — Теперь и он посмотрел на нее.

— Во-первых, давайте с этого момента называть друг друга так, как назвали сегодня ночью: Филипп и Клод. Согласны?

— Согласен, — сказал он.

— Второе предложение: «Человек, рожденный женщиной, живет недолгое время и живет в тревоге, он расцветает, как цветок, а потом опадает, он бежит, как тень, не в силах остановиться»… — примерно так сказано в Книге Иова, я на память цитирую из Библии. В любой момент для каждого из нас все может быть кончено…

— Да, — он посмотрел в ее большие черные глаза. — Вы правы. И вы очень умны, Клод.

— Идиотка я, — сказала она. — Но то, что в данном случае я права, я знаю. Для этого у меня подходящая специальность. Каждый день — этот огромная часть жизни. Разве не приходится иногда ждать долгие-предолгие годы, чтобы хоть один день прожить в мире, покое, не зная страха, чувства вины и отчаяния?

— Да, — согласился он. — Бывает, что такого дня вообще не дождешься…

— Вот именно! Так не попытаться ли нам спасти сегодняшний день? Этот один-единственный день? Выиграть его для себя… — Он молча смотрел на нее. — Этот летний день с его цветами, его красотой и чистотой… Верите вы, Филипп, что у нас это может получиться? Только один день… Мы ведь так соскучились по нему, мы так о нем мечтали, оба, он нам обоим так нужен! Иначе разве встретились бы мы перед отелем?

— Один день… только для нас двоих… Безо всяких планов и обязательств, это было бы чудесно, Клод!

— Значит, договорились?

— Договорились! — сказал он.

И они поехали в верхнюю часть города, к комплексу ООН. Он не сводил с нее глаз и вдыхал запах духов, исходящий от ее черных волос, слегка развевавшихся на встречном ветру.

«День, прожитый в мире, — подумал он, — без страха перед завтрашним днем, без обязательств. Это я безусловно могу себе позволить, этим я ей зла не причиню. Целый день не думать о Киме, об Ирене, о Ратофе и о «Дельфи». Прожить день в мире и покое…»


Вот о чем он продолжал думать, возвращаясь по полю к старому «рено». В небе над головой бежали кучевые облака, взбитые по краям, как тугие подушки.

Он держался чуть позади Клод. «Какая у нее красивая походка, легкая и одновременно пружинящая, как она хороша! Да, мне позволено думать так в этот один «наш день», не испытывая при этом угрызений совести. Я — счастливый Иов. На один день».

2

— Этот район называется Ариана, — объясняла Клод, когда они опять выехали на авеню де ла Пэ. — Желаете осмотреть парк и Дворец Наций? Времени у нас довольно…

— Нет, — сказал он. — Я хочу смотреть только на вас. На ваш профиль, лоб, нос и губы. На пряди ваших волос…

— Пожалуйста, не надо! — сказала она.

— Только один этот день. Ведь мы так условились. И слава Богу!

— Вы ведь в Него не верите.

— Нет, — сказал Филипп. — А вы разве верите?

— После того, что я знаю о жизни…

— А многие все-таки верят. Вопреки всему.

— Я тоже хотела бы сделать одну оговорку. Когда я чего-то очень боюсь, например, что меня вот-вот убьют, или что самолет может рухнуть, я начинаю вдруг истово молиться.

— К Нему взывает большинство из нас, — сказал он. — Только это не значит верить. А как это у многих действительно получается, Клод? Вот нам говорят: «Ты должен верить в Бога!» Это ведь все равно, что они сказали бы: «Ты должен быть красивым!» Каждому хотелось бы быть красивым.

— Но сегодня мы должны в Него верить. Только сегодня. Чтобы сегодня, в «наш день», все было хорошо…

— Когда я вижу, как ветер играет вашими волосами, я готов поверить в Него…

— А вон там находится ВОИС. — Клод тем временем свернула на другую улицу. — Всемирная организация по защите интеллектуальной собственности. Из-за синих оконных стекол, в которых отражаются солнце и облака, это здание называют еще Сапфировым дворцом… Да вы не туда смотрите!

— Я смотрю на вас!

— Невозможный вы человек! Зачем я тогда стараюсь, рассказывая вам о достопримечательностях?

— А я смотрю на вас и на Сапфировый дворец! — сказал он. — Нет, правда, Клод! И вообще не забывайте, что вы сами эту кашу заварили, насчет одного-единственного дня и всего такого прочего.

Ему вдруг опять вспомнился молодой писатель на грязном вокзале в Местре, в ту ночь, когда он ждал поезда на Милан, а тот сидел на старом чемодане и говорил что-то о своей близящейся смерти. «Даже в этот один-единственный день, который Клод назначила нашим днем, даже сейчас, когда я вдыхаю запах ее духов, мысль о смерти не оставляет меня — вот как функционирует человеческое сознание».

Словно издалека доносился до него ее голос:

— А сейчас мы проезжаем мимо здания Всемирной организации метеорологии. — Они свернули в сторону озера, и в просвете между домами он увидел напоминавшие своей пестротой бабочек стайки яхт, участвовавших в регате.

— …а напротив — Международный союз электросвязи, и дальше, левее, — Европейская организация свободной торговли.

— Какие у вас красивые руки, — сказал Филипп.

— А еще левее — Верховный комиссариат по делам беженцев…

— Прекрасные руки… я до сих пор никогда…

— Не надо, Филипп.

— Наш день…

— Теперь мы проезжаем мимо штаб-квартиры Международного Красного Креста… Вы вообще слушаете меня?

— Да, Клод, — сказал он. — Нет, Клод.

— Так что же, все-таки?

— Слушаю. Настолько хорошо, как получается.

— И как же оно получается?

— Не очень-то внимательно.

— Но ведь это игра, Филипп. Воскресная игра.

— А я и играю, — сказал он. — А вот вы не все правила соблюдаете! Хотя эту игру вы сами предложили.

— Я соблюдаю правила, Филипп. Но правила эти сложные. У игры столько хитросплетений…

— Знаю. Я этих правил не нарушу.

«Я не имею права разрушить это непрочное здание счастья на один день», — подумал он и словно случайно коснулся ее руки своей.

— Где мы теперь?

— Авеню Аппиа проспект, — сказала она. — Вон там, впереди… — Она пожала плечами и взялась за руль обеими руками. Плечи у нее почему-то задрожали.

— Клод! — испуганно воскликнул он.

Она с такой силой вцепилась в руль, что кожа на костяшках пальцев натянулась и побелела. Сжала челюсти, чтобы мелкая дрожь тела не перешла в судороги.

— Клод! Клод!.. Что с вами? Ответьте мне! Прошу вас…

Несколько мгновений спустя лицо ее смягчилось, и она перестала дрожать. Взглянув на него, она выжала из себя улыбку.

— Все в порядке, — сказала она. — Все прекрасно… Просто я забыла кое о чем попросить вас, об одной мелочи…

— А именно?..

— Не прикасайтесь больше ко мне!

— Да ведь я…

— Вы положили свою руку на мою.

— Я, ну да… Но это без всякой задней мысли, честное слово, Клод, поверьте мне!

— Верю. Но только впредь не делайте этого, Филипп, прошу вас!

— Это больше не повторится.

— Спасибо. — Она поехала дальше. Уже совершенно успокоившись, она проговорила: — А в конце авеню Аппиа — Всемирная организация здравоохранения…

3

Девушки, сидевшие за длинной обтянутой кожей стойкой в Международном центре конференций, приветливо поздоровались с Клод. Улыбаясь, они обменялись последними новостями. «Наверное, Клод часто приходится снимать здесь, — подумал он. — Ее, похоже, здесь все знают». Сначала она прошла с ним в бюро конференций. Филипп чувствовал себя несколько скованно. Он, естественно, предполагал, что здание Центра большое, но об истинных его размерах не догадывался.

В бюро конференций работала молодая женщина по имени Кларисса Монье, это имя было написано на табличке, стоявшей на ее столе.

Если девушки за стойкой встретили Клод с радостными улыбками, то Кларисса Монье повела себя совершенно иначе. Подчеркнуто вежливо передавая Филиппу синюю пластиковую папку с материалами симпозиума, она сделала вид, будто Клод для нее не существует.

— Желаю вам приятно провести уикэнд, месье Сорель, — сказала Кларисса Монье на прощанье, демонстративно глядя мимо Клод.

— Благодарю, — ответил он с поклоном. — Того же пожелаю и вам.

— Какая предупредительность. Какое воспитание! — сказала Клод, когда они оказались в коридоре.

— Это вы на мой счет шутки отпускаете?

— Вовсе нет. Вы так уверены в себе, вам столько всего довелось видеть в разных странах. К тому же вы с иголочки одеты…

— Клод!

— Не возражайте, пожалуйста! Этот светло-синий костюм, эта черная рубашка. Formidable, Филипп, formidable…[29]

Он рассмеялся.

— Наконец-то, — сказала Клод.

— Что, «наконец-то»?

— Наконец-то вы улыбнулись! Это впервые за все время нашего знакомства… Положим, раньше у вас и впрямь не было особых поводов для улыбок… Вам очень идет улыбка. Пойдемте, я покажу вам Центр! — она прошла вперед.

— Вот это Большой зал заседаний. Вмещает полторы тысячи делегатов, и еще двести мест есть на балконах.

Бетонные стены смелой конструкции зала, решенного в форме пятиугольника, напоминали Пентагон, — он был ошеломлен и даже напуган этим сходством. Пентагон — прямо как здание «Дельфи».

— Стены здесь раздвижные, так что помещение зала можно и увеличить, и сделать поменьше. А можно, например, одновременно проводить две или три конференции…

Они продолжили осмотр здания, поднимаясь и опускаясь на эскалаторах. Клод открыла перед ним одну из дверей.

— Сотрудники пользуются последними новинками техники. Можно проводить видео-совещания через сателлиты, а информацию получать с помощью «ремоут-контроля».[30] Ну, что скажете, как я жонглирую такими терминами? Здесь есть четыре студии радиозаписи и четыре студии телезаписи… Пойдемте, вон там выход в очень красивый парк! У меня прямо ноги горят, там можно будет присесть…

Перед открытой стеклянной дверью им повстречался молодой человек, который, увидев Клод, радостно ее поприветствовал, подняв руку.

— Удивительное дело, — сказал Филипп.

— Что вас так удивило?

Смущенный, он подыскивал подходящие слова:

— Что все здесь так рады видеть вас… И в «Бо Риваже»… И тут тоже…

— Наверное, потому, что я такой милый человек… Разве вы этого еще не заметили?

— Нет, — сказал он. — А вы действительно милый человек?

— Говорят. А что вы находите в этом странного?

— Что эта Кларисса Монье из информационного бюро не была рада вам. Она как будто не обратила на вас внимания.

— Не все мне симпатизируют, Филипп.

— С чего бы это?

— Помните вчерашнюю ночь?

— Нет! — сказал он. — Прошу вас, не надо!

— Не беспокойтесь, я не об этом.

— А о чем же?

— Когда вы проводили меня домой, я сказала вам, что у меня репутация «великосветской коммунистки».

— И что?..

— А то, что многим людям «салонные коммунисты» не по вкусу. А коммунисты вообще — тем более!

— Разве вы коммунистка?

— Была когда-то, — сказала Клод. — И сейчас близка к тому, чтобы опять ступить на эту дорожку.

4

Летний ветер мягко веял в парке Центра конференций. Жужжали пчелы. От множества роз на большой клумбе исходил сладкий аромат. В тени старых деревьев стояли белые стулья. Клод сняла туфли.

— Я всегда мечтала стать фотографом, — рассказывала она. — Еще во время моей студенческой практики я начала делать репортажи о жизни безработных. Об обитателях сырых, непригодных для жилья квартир. Сегодня все стало куда хуже, но кое-кто заботится о том, чтобы это не становилось столь очевидным — у нас. А то, чего якобы нет, не снимешь… На Востоке, в третьем мире, — там никто не заинтересован в том, чтобы скрывать нищету… Я очень рано узнала, что такое нужда, что такое голод и отчаяние. Я сама из бедной семьи…

— Как и я, — тихо проговорил он.

— Я так и подумала. Поэтому с самого начала между нами возникла какая-то связующая нить. Мои родители были, конечно, коммунистами, французскими коммунистами. Они работали на заводах в грязных цехах за жалкую, нищенскую зарплату. Они, обессилевшие, надорвавшиеся, умерли молодыми. Когда редакция послала меня на первую войну, я была так потрясена страданиями, нищетой и смертью, что это нельзя выразить словами. Редакторы уверяли меня, будто мои снимки выражают мои чувства, что они повлияют на тех, кто затевает войны, кто считает убийство себе подобных единственно возможным для человечества выходом и постоянно со все растущим энтузиазмом эту свою деятельность углубляет и расширяет.

Она умолкла и посмотрела на старые деревья.

Через некоторое время Клод продолжила свой рассказ:

— Когда я была маленькой, я, конечно, ходила с родителями под красным знаменем и распевала «Интернационал», а перед сном истово молилась Богу, чтобы Он не оставил своими заботами папу, маму и меня, и чтобы Он помог родителям получить работу полегче, и чтобы пролетарии всех стран соединились…

Неожиданно Клод умолкла.

— Что случилось?

— Слишком уж я разговорилась. — Она массировала пальцы ног.

— Продолжайте, пожалуйста. Что было дальше?

— А дальше, — кивнула она, — мне пришлось убирать комнаты в самых дешевых гостиницах и работать официанткой, чтобы скопить деньги на учебу… С вами происходило что-то похожее?

— Да, — сказал он.

— Но вы никогда не были коммунистом.

— Никогда.

— А кто вы?

— Не понял?

— Кто вы… ну, в смысле политики?

— Никто.

Клод встала со стула.

— Что значит «никто»? Каждый человек какой-то да есть: левый он или правый, консерватор или экстремист.

— Только не я, — сказал он, и ему сделалось не по себе.

— Вы хотите сказать, что политикой вовсе не интересуетесь?

— Пожалуй.

— И никогда не интересовались?

— Никогда…

Они посмотрели друг на друга, и он первым отвел взгляд.

— Довольно много всякого выясняется в «наш чудесный день», да?

— И хорошо, что так. Выходит, вы никогда не интересовались политикой. А ваши родители? Вы ведь упомянули, что они были из бедняков?

— Мать, — сказал он. — Отец умер, когда меня еще не было на свете. А мы с матерью… у нас часто нечего было есть… жили мы так плохо, что, сколько я себя помню, мной всегда владела одна-единственная мысль: выбиться из нужды, все равно как, и никогда, никогда больше не быть бедным! И всю свою жизнь я следовал этой мысли… Однажды на короткое время, очень ненадолго, все у меня стало иначе… Но теперь я встретил вас, Клод. Здесь, в Женеве… И… и теперь я не знаю, кто я…

— Я тоже этого о себе не знаю. Никто этого не знает…

— Я не в этом смысле… Я не знаю, где мое место в жизни, и никогда этого не знал, я никогда не хотел себя причислять ни к одному движению и ни к одной партии, я хотел только работать, заниматься своим делом, вот и все…

— И никогда больше не быть бедным, — напомнила Клод.

— И никогда больше не быть бедным, — согласился Филипп. — И теперь вы презираете меня за это.

— Я вас вовсе не презираю, — сказала Клод. В ее глазах светилось сочувствие и понимание. Он увидел в них прыгающие золотистые искорки и свое отражение, совсем крошечное. — С таким же успехом вы могли бы презирать меня. Коммунизм, в который я верила, рухнул. И ни слезинки у его гроба я не пролила. Так что же? «Да здравствует капитализм, да здравствуют победители!» Победителей все любят, разве не так?

В кронах деревьев громко пели птицы. Сильно пахли розы. Над парком прогромыхал самолет «Свисэйр», шедший на посадку. Его реактивные двигатели пронзительно завывали и ревели, ветви деревьев прогибались, розы приспускали свои бутоны.

— Я хорошо понимаю, что вы могли стать коммунисткой, — сказал он, когда шум немного утих. — Но… как вам удалось… я хочу сказать — столько лет…

— Я знала о восстании в Венгрии, которое подавил Советский Союз. Я знала и о восстании рабочих в ГДР. Но когда это случилось, я еще не родилась, а когда советские танки покончили в 1968 году с «пражской весной», мне было семь лет. Я стала коммунисткой вопреки тому, что случилось в Праге, несмотря на венгерские события и восстание рабочих в ГДР. Но потом, во время одной из войн, в которой был повинен Советский Союз, я словно проснулась, я осознала, что коммунисты ведут себя преступно, и после этого я уже не могла больше быть коммунисткой. Я больше ничему не верила. Мне осталось только бороться против войны. И против всех, кто эти войны развязывает. Сражалась я с помощью фотокамеры. Но ведь отнюдь не одни коммунисты повинны в войнах, такого же рода преступления совершают и капиталисты, и я, репортер и хроникер, каждый раз убеждалась в том, что есть преступники на той стороне, как есть они и на этой… Страшные пришли времена…

«Что эта женщина мне рассказывает? — подумал Филипп. — И в чем она признается мне, с которым познакомилась лишь вчера и которого сегодня ночью била по лицу, как безумная? Пускается со мной в такие откровения и в то же время — «не прикасайтесь ко мне! Не смейте никогда больше этого делать!» Что с ней происходит, с этой женщиной? Одним отчаянием от политических ошибок этого не объяснишь…»

— Да, времена тяжелые, — повторила Клод и посмотрела на клумбу с розами. — Знаете вы, кто такой Стефан Гейм?

— Писатель? Да. Он живет в Берлине.

— Я хочу рассказать вам кое-что о Стефане Гейме, хорошо?

— Конечно.

— Однажды, это было в 1993 году, журнал «Пари Мач» послал меня к нему. Ему как раз исполнилось восемьдесят лет. Я первым делом прочла его автобиографическую книгу под названием «Некролог», она вышла в 1988 году, еще до падения стены. Я всегда стараюсь побольше узнать о людях, о которых буду делать репортажи…

— Я думал, вы снимаете только там, где идет война…

— Это можно делать только некоторое время, долго не выдержишь. Потом необходимо сделать паузу… и снимать, например, портретные зарисовки. В «Некрологе» Гейм описывает, как однажды его пригласили в Австралию, в Аделаиду, на фестиваль культуры. И как один товарищ из партийной газеты «Трибюн» спросил его о том, какого мнения он о социализме в ГДР. «I feel that socialism is our baby», — ответил Гейм журналисту из коммунистической газеты. — «Представьте себе, что социализм наш ребенок. А если малыш косит, или у него ножки кривые, или лишай на голове — убить его, что ли, из-за этого? Надо постараться вылечить его…»

И снова у них над головами зарокотали и завыли двигатели идущего на посадку самолета, снова задрожали ветви деревьев и поникли розы. Но вот шум опять улегся.

— Вылечить это «дитя-социализм» — вот где был важный момент приложения усилий. Человечество исторгло из себя немало великолепнейших идей — например коммунизм или родственное ему по духу христианство. Но великолепными эти идеи остаются лишь до тех пор, пока не попадут в руки идеологов. Стоит идеологам овладеть ими, как они немедленно их изменяют и извращают до неузнаваемости. Вспомните о чудовищных преступлениях католической церкви! Или о страшных преступлениях коммунистов! В ГДР идеологи и бонзы, дураки, преступники и убийцы сделали все, чтобы погубить «дитя-социализм». А Гейм боролся за то, чтобы спасти и вылечить это дитя с лишаем на голове.

— Но сколько бы он ни боролся, сколь опасно для него самого это ни становилось, все его старания оставались бесполезными, потому что эти бетоноголовые вскоре всякий интерес к ребенку потеряли. Совершенно. И когда они своим правлением довели ГДР до полного хозяйственного фиаско, люди, которые были сыты этим по горло, вышли на улицы с красными флагами и скандировали: «Народ — это мы!» Да, но очень скоро красные флаги куда-то пропали, а вместо них появились черно-красно-золотые, и теперь они скандировали уже не «Народ — это мы!», а «Мы — один народ!». И по сей день Гейм, и я, и еще многие другие сидим и гадаем, кто был тот гениальный пиарщик, который изменил в лозунге всего одно слово, а смотрите, как все покатилось и полетело вверх тормашками, как произошло нечто, до сих пор в истории не происходившее: страна как бы сама по себе «срослась». Помните? Все шло страшно быстро. И когда Восточный блок начал трещать по всем швам, капитализм наконец взял верх над социализмом. Но это не заставило Гейма переменить свою позицию, он продолжает писать, выступать и бороться за то, что считает справедливым.

Она посмотрела на Филиппа, и в ее черных глазах опять запрыгали золотистые точечки, а летний ветер донес до них аромат роз. Губы ее задрожали, она старалась улыбнуться.

— А что касается капитализма, — продолжала свою мысль Клод, — то он, хитрец, просто-напросто прячет свою плешивую голову под париком! Я недавно увидела его облик во всей красе в одной из передач немецкого телевидения. Ведущий представлял телезрителям гиганта немецкой промышленности, который за последний год увеличил свои прибыли более чем вдвое, уволив при этом десятки тысяч рабочих, после чего курс его акций взлетел на невиданную высоту… Я думаю, это самый короткий ответ на вопрос, что представляет собой капитализм сегодня. У этого капитализма нет больше никакого противника, нет никого, кто заставил бы его держаться в рамках, нет никого, кого бы он стыдился или из-за кого был бы вынужден скрывать свое истинное лицо… И поэтому он считает себя вправе распоясаться глобально и, ни с кем не считаясь, осуществлять свои планы, заставляя людей страдать духовно и телесно, как никогда раньше… и по этой самой причине у нас только в Европе девятнадцать миллионов безработных, от которых мы никогда не избавимся, напротив, все будет изменяться только к худшему, и уже скоро более трети всего мирового населения окажется за чертой бедности… и не по сорок тысяч детей будут умирать ежедневно от голода и болезней, а по пятьдесят, шестьдесят, а может быть, и по семьдесят тысяч…

Клод встала и посмотрела Филиппу прямо в глаза.

— …и по этой самой причине я близка к тому, чтобы опять стать коммунисткой, и поэтому же мадемуазель Кларисса Монье из информационного бюро меня на дух не переносит, да и многие другие люди ко мне не благоволят. — Она рассмеялась. — А теперь признайтесь, Филипп, я вас страшно напугала?

— Вовсе нет.

— Ну, не знаю, — улыбка все еще не сходила с ее лица. Она надела туфли. — Однако довольно об этом! Сейчас нам по расписанию «нашего дня» предстоит нечто приятное. Поедемте!

Он тоже поднялся с места.

— Куда?

— В одно место, самое замечательное для меня во всей Женеве. И не только для меня, но и для Сержа. И еще для многих, кто это место знает. Пойдемте! Только я должна сначала позвонить Сержу и обо всем с ним условиться.

— Обо всем с ним условиться, — повторил он.

Они направились ко входу в здание Центра.

— Да, он подъедет попозже. Он сказал, что тоже хочет встретиться с вами, чтобы поблагодарить вас.

— Поблагодарить? За что?

— Что вы нас простили.

— А ему это откуда известно?

— Я сегодня ночью ему тоже звонила.

— После того, что я сказал, что не желаю больше вас видеть?

— Да… Мне было до того плохо… а он мой лучший друг… и такой умный. Он сказал, чтобы я успокоилась. И что сегодня в десять вы будете ждать меня перед отелем. Вот он какой умный, Серж.

— Действительно, голова у него работает, — проговорил он, испытывая легкий налет ревности. «К чему это? — подумал он сразу же. — С чего вдруг ты так осмелел, что считаешь, будто имеешь право ревновать? Один день. Один-единственный… И больше ты себе позволить не можешь. Не должен, и все! Мы с ней заключили джентльменское соглашение — и только. Соглашение на один день».

В холле Клод исчезла в телефонной будке. Быстро набрала номер и сразу заговорила. А потом присоединилась к Филиппу.

— Все в порядке. Он сказал, что рад… Сегодня пятница, и он вечером пойдет в синагогу. Он по пятницам всегда посещает синагогу. Серж — верующий.

— Ортодокс?

— Почему? Просто верит, и все. Помните, что вы сказали перед Дворцом Наций. «Если вы говорите кому-нибудь: «Ты должен верить в Бога», — цитировала она его, — это все равно, что сказать: «Ты должен быть красивым! Я тоже хотел бы быть красивым!» Это, по-моему, ваши слова? Припоминаете?

— Да, что-то в этом роде…

— Так вот, Сержу тоже хотелось быть красивым…

5

Все веселятся, пляшут и поют, но шестеро на переднем плане, трое мужчин и три женщины, бедняки в дешевом платье, в соломенных шляпках и кепках на головах, с бумажными цветами в косах у женщин, не пляшут, не поют и не веселятся. Взявшись за руки, они плетутся по улице под натянутыми между деревьями гирляндами лампионов, мимо грязных и заляпанных краской стен доходных домов, расположенных по обеим сторонам улицы. На вид все они немного навеселе, эти прачки, служанки или белошвейки, эти заводские рабочие, углекопы или рубщики мяса с городского рынка. И только эти шестеро на переднем плане сохраняют полное спокойствие в этот вечер 14 июля, объявленный праздником в память о падении Бастилии, которую предки этих шестерых взяли штурмом во имя свободы, равенства и братства.

Ничего из этого так и не осуществилось, и тем не менее день 14 июля празднуют по всей Франции, веселятся, пляшут и поют ночь напролет на площадях и улицах. Шестеро на переднем плане, медленно волочащие ноги по улице, напомнили Филиппу Сорелю его мать и других мужчин и женщин, живших с ними по соседству в доме в гамбургском районе Харбург, доме настолько отвратительном, что даже бомбы обошли его стороной.

Картина называлась «14 июля», написал ее в 1895 году Теофиль Александр Стейнлен, прочитал Филипп на висевшей на стене табличке. Этот Стейнлен был наряду с Домье и Курбе одним из первых художников, отразивших в своем творчестве социальную борьбу своего времени. Рядом с Филиппом стоит Клод, она показывает ему противоположную стену, где висят и другие работы Стейлена, художника, о котором Сорель раньше ничего не знал, — он вообще в живописи не очень искушен. «Невидимый колокол, — думает он. — Вот он наконец исчезает, и все потому, что Клод придумала для нас этот день». У него появляется такое чувство, будто он вновь начинает жить только с сегодняшнего дня, с того момента как Клод начала показывать ему Женеву. Он уже познакомился со многими картинами и увидит их еще больше в этом просторном музее, в который попал благодаря ей.

Примерно час назад они остановились возле двухэтажного белого здания в стиле Второй Империи. За металлической оградой с позолоченными остриями стреловидных прутьев был узкий палисадник, а в само здание вела стрельчатая дверь из светлого дерева. Справа и слева от входа на мраморных плитах стояли две скульптуры много выше человеческого роста, и каждый из этих «стражей» держал в руках по факелу с позолоченным металлическим языком, имитирующим пламя.

— Вот, смотрите, — сказала Клод, — это лучшее, что есть в Женеве, — Пти Пале,[31] сооруженный в 1862 году. В 1967 году было решено отреставрировать и перестроить его. Начали копать вглубь, чтобы подвести под стены стальные несущие конструкции, и обнаружили при этом неплохо сохранившиеся части здания времен римского владычества. Архитекторы сумели вписать древние подземные своды в новые просторные помещения. Музей Пти Пале существует в его нынешнем виде двадцать пять лет. Его основал коллекционер Оскар Гес, здесь им выставлены сотни произведений искусства, в основном картины и скульптуры, созданные в период между 1870 и 1940 годами.

От дам, которые вышли в холл их приветствовать, Филипп узнал, что Клод здесь частый гость. Она представила его как друга, который совсем не знает Женеву. Заплатить за входной билет ему не позволили — «это исключено, месье Сорель, совершенно исключено! Мы рады видеть вас, добро пожаловать, и желаем приятно провести время!»

Они с Клод сначала прошли по залам первого этажа, где были выставлены работы импрессионистов. Перед «Портретом Габриэллы» в инвалидной коляске сидел очень старый господин, которого сопровождала еще молодая женщина. Немощный старец с благоговением смотрел на облик Габриэллы. Большой пунцовый рот, светящееся розоватое лицо, каштановые волосы, а в них красный цветок. Глаза полузакрыты. От чувственности и грусти, исходивших от этой картины, перехватывало дыхание. Старец улыбался, мысль его уходила далеко за пределы картины, теряясь где-то в песчаных пустынях времени.

Из картин пуантилистов Филиппа больше всего тронула работа Мориса Дени «Семья художника, или Занятия на каникулах». Трое детей сидят вокруг стола, на котором один из них, маленький мальчик, готовит уроки, а сестра наблюдает за ним вместе с молодой матерью семейства. Очень чистый и мягкий утренний свет. Лето, окно открыто, в корзине на подоконнике много цветов. Точка за точкой, розовой или белой краской — вот как написаны лица, и Филипп может разглядеть каждую ресничку маленького мальчика, который что-то пишет в своей тетради. Какая это счастливая семья, словно из прекрасного сна.

Он почувствовал, что и им самим овладевает сладостный покой, Клод смотрела куда-то в сторону, и они сейчас не разговаривали.

Скульптуры стояли на небольших возвышениях и в нишах, и посетители застывали перед ними, так же как и перед картинами, совершенно уйдя в себя. Другие посетители отдыхали на диванчиках, на удобных стульях и обтянутых бархатом скамьях. Филипп обратил внимание на юную парочку, которая, тесно прижавшись друг к другу, не могла оторвать глаз от чудесного полотна Эдуарда Вийара «Большой Тэдди». Эта картина в форме огромного овала так и блистала всеми красками, в особенности красной: за маленькими столиками в чайном салоне сидит множество гостей, им прислуживают официанты и официантки. «В какой удивительный мир, — подумал Филипп, — в какую волшебную страну привела меня в этот день Клод, в этот день, который она придумала для нас двоих».

— А теперь спустимся в цокольный этаж. Там выставлены работы самых известных мастеров парижской школы и знаменитейших художников с Монмартра…

Какая все-таки грандиозная мысль пришла в голову архитектору: совместить остатки древнего строения в их первозданном виде — с грубо отесанными камнями пола, с поперечными переходами, с мощными каменными плитами стен — и архитектуру сегодняшнего дня. По потолку были пущены полосы цветного стекла. За ними скрывались невидимые источники света. Можно было любоваться «Балом в «Мулен Руж» Марселя Лепрена, «Леском на Монмартре» со старой мельницей на заднем плане Альфонса Кизе и «Утренней серенадой» Пикассо, картинами Тулуз-Лотрека, Утрилло, Моизе Кизлинга и, наконец, «14 июля» Теофиля Александра Стейнлена с шестью фигурами на переднем плане, в кепках и соломенных шляпках, с бумажными цветами в косах. Как они идут мимо обшарпанных доходных домов, под гирляндами пестрых лампионов. Ах, свобода, ах, равенство, ах, братство — а они едва плетутся и не поют, не пляшут. Им не до веселья!


Она близка к тому, чтобы опять стать коммунисткой, сказала Клод. Филиппу вспоминаются другие, страшные картины жизни, которые он видел в галерее Молерона. На этой фотовыставке об ужасах войны. Если видишь то, что пришлось увидеть Клод как хроникеру своего времени, разве можно ее не понять? «Какой день, — думает Филипп, — после стольких мертвых, убитых лет… Всего один день, и все же… Какую жизнь я вел до сих пор! А что будет завтра?»

6

Спустились по винтовой лестнице вниз на второй подземный этаж, открытый после раскопок. Здесь выставлены картины так называемых примитивистов двадцатого века. Большая картина Анри Руссо сразу приковывает к себе внимание Филиппа: какая глубина замысла, какая драма! Женщина в красной юбке, черной блузке и с красной косынкой на голове стоит на левой чаше огромных деревянных весов и держит в руках щит с надписью:

ВЛАСТЬ ПРИНАДЛЕЖИТ ТЕМ,

КТО ЗАСЛУЖИЛ ЭТО ДЕЛАМИ СВОИМИ

А на правой чаше стоит мужчина в праздничном одеянии, на голове у него корона, в руке скипетр, а в другой тоже щит, и надпись на нем:

Я — КОРОЛЕВСКОГО РОДА

А на табличке, прибитой к длинному шесту, надпись:

ВЕСЫ ХОРОШИХ ЗАКОНОВ

— Так называется эта картина, — шепотом объясняет Клод.

Вокруг коронованной особы толпятся адвокаты и священники, а возле женщины можно увидеть других бедных женщин с платками на головах, бедняков-мужчин, а впереди почему-то стоит лев.

На высокой подставке весов есть белая шкала со стрелкой. Перед ней лежит почти совсем обнаженный старик с седой бородой, а подле него — коса смерти. За плечами у него выросли черные крылья.

«Смерть, — подумал Филипп, — опять она, вездесущая, с тех пор как я в Женеве, она повсюду преследует меня. У этого воплощения смерти — белая борода и черные крылья за плечами…»

На картине чаша с женщиной, воплощающей добро, опустилась низко, а чаша с человеком в королевском наряде поднялась очень высоко. По сравнению с чашей женщины она словно невесома, а Смерть указывает на белую шкалу весов, стрелка которых под тяжестью чаши женщины сместилась налево в самый край. «Смотрите, — как бы говорит всем Смерть, — вот как обстоят дела…»

— Да, но почему лев?

— Что «почему лев»?

— Почему он на стороне бедняков? Почему не со святошами, не с адвокатами и не с королем?

— Вы делаете успехи, Филипп, — ответила Клод, понизив голос и улыбаясь. — Львы тоже бывают разные. Некоторые из них на стороне бедняков.

Он инстинктивно потянулся к ее руке, но она быстро отступила в сторону и сказала:

— А сейчас — на второй этаж. Для этого воспользуемся лифтом. На первый этаж можно попасть только со второго.

В кабине лифта тесно. Они стоят почти вплотную друг к другу. Его так и тянет обнять ее, прижать к себе. Но он, разумеется, этого не делает, наоборот, всеми силами старается даже случайно не задеть ее, потому что еще не забыл, как она, оцепеневшая, выдавила из себя в машине: «никогда не прикасайтесь ко мне… Больше никогда, я прошу вас, Филипп!»

На втором этаже повсюду картины, и скульптуры, изображающие людей, человекоподобных животных и звероподобных людей, а под стенами расставлены стулья и маленькие диванчики для уставших посетителей. «Ощущение такое, будто ты попал в дом, в котором все его обитатели счастливы, — думает Филипп. — Да, Клод права, этот музей, наверное, самое замечательное из всего, что есть в Женеве». Вдруг он увидел пожилую женщину. Ей никак не меньше семидесяти, седые волосы совсем поредели. Ее морщинистое лицо с множеством коричневых пигментных пятен напоминает кратер вулкана. Взгляд потухший, одно из крыльев носа совсем отсутствует — очевидно, после много лет назад сделанной операции. Рот запал так, что его почти не видно. Она, с искривленным позвоночником, сидит в инвалидной коляске перед мраморной статуей девушки-водоноса с кувшином на левом плече. Эта мраморная девушка неизъяснимо прекрасна. Старуха неподвижно сидит перед скульптурой и рассматривает ее.

Клод тихо говорит Филиппу:

— Эту скульптуру девушки-водоноса Пти Пале приобрел год назад. Ее изваял Феликс Сарваж, живший в Женеве с 1940 по 1946 годы. Через три месяца после того, как эту скульптуру выставили, старуха в первый раз появилась в музее. Ее подняли сюда в коляске на лифте. И она день за днем, с утра до вечера сидела перед этой мраморной девушкой. Через две недели она на некоторое время пропала, заболела, наверное, но потом появилась вновь, и с этого момента она стала словно частью этого дома. Она появляется здесь не реже, чем через день. Конечно, на это обратили внимание. Но кто бы с ней ни заговаривал, она не отвечала, пока одна из тех двух дам, которые встретили нас в вестибюле, не спросила ее прямо, кто она такая. Тогда что-то ожило на ее мертвом лице и в потухших было глазах, она даже растянула в некоем подобии улыбки свои бескровные губы. Указывая на прекрасную девушку, она тонким голосом проговорила: «Она — это я. Весной 1944 года я позировала месье Сарважу для этой статуи девушки-водоноса».

7

Осмотрев все картины в этом зале, они снова спустились на первый этаж. Здесь у самого входа в зал их встретил «Вечный жид» Марка Шагала, человек в костюме из серого плотного сукна и в грубых башмаках. На голове у него напоминающая горшок шапка, а на суковатой палке, которую он держит через плечо, — узелок со всем его добром — весьма небольшой узелок. Из таблички на стене явствует, что это автопортрет: посреди ночи, мимо спящих домов и церкви уходит Шагал из Витебска, где родился, оставляет свою родину, чтобы уйти далеко-далеко. Света в окнах покосившихся домов нет, только одно яркое пятно в ночной мгле — это белый осел, который не обращает на еврея никакого внимания.

Филипп отпрянул от неожиданности — он оказался перед огромной картиной, яркая киноварь которой могла бы, кажется, осветить весь зал, даже если бы не было верхнего света, — такой пронзительной яркости были ее краски. Подойдя поближе, он прочитал на табличке: «Мане-Кац. Три раввина с торой». Трое мужчин в меховых шапках и в длинных, до пола, ярко-красных одеяниях, у каждого в руках по свитку торы. По выражению их лиц видно, что думают они о страданиях и преследовании — столько боли у них в глазах. Казалось, они прижимаются щеками к свиткам, потому что ищут в них опору.

А рядом другая картина Мане-Каца «Бродячие музыканты». На ней изображен человек с контрабасом, который больше его самого. Рядом на маленькой скрипке играет мальчуган в сером кафтане, а за ним стоит одетый во все черное великан, который дует в трубу. Все они в кипах, белой, серо-голубой и черной, и в глазах каждого из них тоже притаилась шеститысячелетняя тоска.

И еще одна огромная картина: «Рыжебородый раввин с торой». На голове у раввина мягкая шляпа, он в черной рубашке и с черно-белым маленьким шарфом. Его огромная рыжая борода поражает воображение. У него в руках тора, закрывающая его по пояс. Видно, что она тяжелая и он с трудом держит ее на весу обеими руками. В правом нижнем углу стоит одетая в белую рубашку девочка с невероятной глубины черными глазами.

— Мане-Кац мог бы быть братом Шагала, — говорит Клод, подойдя поближе и заметив, какое впечатление на Филиппа произвели картины.

— Да, — сказал он с придыханием. — Но тут все иначе… Эта религиозная истовость, художник, который так верит в Него… с такой силой…

— Да, в нем это было, — согласилась Клод. — Он, как и Шагал, тоже родом из России, — и она посмотрела на табличку. — «Рыжебородого раввина» он написал в 1960 году, за два года до смерти…

«Вот оно опять, это слово, — подумал Филипп. — С тех пор как я в Женеве…»

— Привет вам обоим! — услышал он и, оглянувшись, увидел подошедшего к ним Сержа Молерона. Тот нежно поцеловал Клод в обе щеки, и она тоже поцеловала его.

«Ему она позволяет целовать себя, — подумал Филипп, — а мне нельзя к ней даже прикоснуться! Но ведь они уже очень давно знакомы, к нему у нее, конечно, самые теплые чувства. А я… а для меня придуман этот день…»

Молерон пожимает ему руку и сдержанно улыбается.

— Мерси, месье Сорель, мерси!

— За что?

— Вы знаете за что, — сказал Молерон.

— Вы должны были повести себя таким образом. Я это отлично понимаю.

— А я понимаю вас, — Молерон положил ему руку на плечо. — Все зло проистекает от наших предрассудков. Потому что мы ничего друг о друге толком не знаем, месье Сорель!

— Давайте покончим с этим! — сказала Клод. — Филипп и Серж, вот так и называйте друг друга!

— Я согласен, если вы не возражаете, — Молерон посмотрел на Сореля.

— Бонжур, Серж, — сказал Филипп.

— Бонжур, Филипп, — ответил Серж, и оба рассмеялись.

— Мане-Кац, — нравятся ли вам его картины, Филипп?

Прежде чем тот успел ответить, Клод сказала:

— По-моему, он от него в восторге.

— Ах, как это замечательно! — Серж захлопал даже в ладоши от удовольствия, совсем как ребенок. — Пойдемте, пойдемте со мной!

— Куда?

— В паб, — сказал Серж, идя впереди них. — Сейчас самое время выпить по глоточку! За нас!

8

Пабом оказался небольшой бар в цокольном этаже, обставленный в чисто английском вкусе. В это время дня там не оказалось никого из посетителей, кроме них. Но сколько Серж ни звал, официант не появлялся.

— Оставь это! — предложила Клод. — Выпить мы всегда успеем. Сядем, mes enfants,[32] садитесь, наконец!

Они сели за угловой столик. Над головой Клод на деревянной панели висела копия картины Шагала «Букет», а под ней на табличке было написано:

ИСКУССТВО НА СЛУЖБЕ МИРУ

— Теперь давай, Серж! — сказала Клод.

— Да, — кивнул тот и протянул Филиппу маленький пакетик.

— Что это?

— Подарок, — сказал Серж.

Филипп развернул бумагу, и у него в руках оказался мешочек из зеленой замши с золотистого цвета тиснением звезды Давида. Мешочек был перевязан шнурком. Развязав его, Филипп достал из мешочка золотой амулет величиной с монету в пять марок, но прямоугольный.

— Да ведь это… — Филипп даже потерял дар речи.

— Вы ведь тоже под сильным впечатлением картин Мане-Каца?

— Особенно от его «Рыжебородого раввина», — сказала Клод.

В амулете оказалось совсем крошечное ушко, на одной стороне пластины был рельефно изображен бородатый мужчина с большим свитком торы в руках, а на другой его стороне — две таблички с написанными на древнееврейском языке законами, а над ними — великолепная корона.

— Что означают эти символы? — спросил Филипп.

— Это десять заповедей, — объяснил Серж. — А на обратной стороне — Моисей со свитком торы. У Мане-Каца есть такая картина, только висит она не здесь, но очень напоминает «Рыжебородого раввина».

— Там есть еще и маленькая девочка, — напомнил Филипп.

— Это не девочка, — поправил его Серж. — Это маленький мальчик. Как и на той большой картине. Там это видно отчетливо.

— И кто этот мальчик?

— Этого никто не знает. Это было известно одному Мане-Кацу. Этот мальчик присутствует на многих его картинах.

— Это тайна, — сказала Клод. — Может быть, прекрасная тайна, Филипп. А внизу справа очень маленькими буквами, но вполне разборчиво картина подписана художником. Видите?

— Этот амулет должен хранить и оберегать вас, — сказал Серж. — И еще он должен принести вам счастье, Филипп.

— Спасибо, Серж, — поблагодарил Филипп. — Сердечное спасибо.

— Не обязательно носить его на цепочке на шее. Но мы с Сержем решили, что у вас обязательно должен быть такой талисман. Носите его при себе в портмоне! Его можно купить здесь, в Пти Пале. Он и в самом деле помогает. Когда-то давно Серж подарил мне точно такой же… — Она расстегнула верхнюю пуговицу блузки и показала ему золотой прямоугольник, висевший у нее на шее. — Он охранял меня, Филипп, на многих войнах… И у Сержа есть такой…

Филипп почувствовал себя вдруг страшно уставшим. «Сколько времени мы пробыли в квартале ООН? — подумал он. — А потом Пти Пале со всеми его картинами, а под конец еще и этот амулет от Сержа — тут радости и счастья хватит на годы, если сопоставить это с жизнью, которую я вел до этого».

— Что это с вами? — спросила Клод, не спускавшая с него глаз.

— Насчет Пти Пале вы были совершенно правы — здесь любой человек почувствует себя счастливым. И даже устанет от этого счастья — так его много. Большего счастья человек испытать не в состоянии, и не должен к этому стремиться. За один-то день…

— Но ведь сейчас всего четыре! — воскликнул Серж. — Я думал: вот перехвачу вас в галерее, а потом заеду в синагогу — Клод вам, наверное, говорила, что это в моих правилах?

Филипп кивнул.

— Я вовсе не богобоязненный еврей и, уж конечно, не из праведников. Но каждую пятницу я бываю в синагоге, где молюсь за моих усопших близких, за Клод и за себя, а теперь буду молиться и за вас, Филипп. А после службы я хотел пригласить вас обоих в «Ла Фаволу», это мой любимый ресторан. А потом еще немного пройдемся, поздним вечером здесь чудесно… И тут вы говорите, что устали!

— Я тоже устала, Мотек, — сказала Клод.

«Спасибо! — подумал Филипп. — Ты все поняла. Уже сейчас всего предостаточно. И даже сверх того! Клод изобрела «наш день». А теперь он подошел к концу. И она тоже так считает, я же вижу!»

— Но, Клод… — Серж расстроился, как ребенок. — Я так заранее радовался!

— Не навсегда же мы расстаемся! Знаешь, как долго мы бродили по городу! Нет, правда, мне хочется домой.

— Но я… — Серж переводил взгляд с нее на него. — А мне что делать?

— Я тебе попозже позвоню, Мотек.

— Ты хочешь сказать, что мы с тобой сегодня еще можем увидеться?

— Если не получится, встретимся завтра.

— За обедом! — быстро утешился Серж. — В «Ла Фаволе», пожалуйста. Филипп должен там побывать — с нами! О’кей, вы оба сейчас разойдетесь по домам…, но давайте завтра днем встретимся, пообедаем, идет? В час? Устроит? Не рано?

«Что же получается? — подумал Филипп. — Могу ли я себе это позволить? Мы условились об одном дне, не больше. Я не хочу втягивать Клод в мою проклятую жизнь. А теперь еще один день? Куда нас это заведет?» Он хотел было уже сказать, что, к сожалению, превеликому сожалению, он весь день будет занят, у него назначены деловые встречи, но тут Клод посмотрела на Филиппа и улыбнулась, и снова у уголков глаз появились эти морщинки, а в темных глазах запрыгали золотые искорки.

— Значит, до завтра, до часа дня!

— Да, в час дня, Мотек.

— Честное слово?

— Честное-пречестное!

— Вечно ты со мной шутки шутишь, ненормальная!

— Придержи язык, Мотек. — Клод рассмеялась.

— Мотек, — повторил Филипп, почувствовавший себя опять третьим лишним. — Вы назвали Сержа Мотеком… что это значит?

— На идиш это означает «друг, приятель».

— Или «сокровище», — сказал Серж.

— Или «сокровище», — кивнула Клод. — Пока, Мотек!

— Пока, Клод! — Серж прошел с ними до «рено», на прощание поцеловав Клод в обе щеки, а она поцеловала его, и когда они с Филиппом отъехали, Серж помахал им вслед, а они, приспустив стекла, помахали ему.

— Завтра мы пообедаем с Сержем в «Ла Фаволе», вам там понравится, — сказала она. — Я заеду за вами в половине первого, хорошо?

— Хорошо, — согласился он, выходя из машины.

Она сразу же тронулась. «Она въехала на перекресток не в том ряду, здесь ей не удастся развернуться. Придется ей делать большой крюк», — подумал он и помахал ей, но она ему не ответила.

9

Едва он вошел в прохладный салон своего номера, как зазвонил телефон. Он упал в кресло и снял трубку.

— Алло? — он прокашлялся. — Да, слушаю? — на какое-то мгновение ему пришла в голову нелепая мысль, будто это звонит Клод. Но это было невозможно, она еще не могла доехать домой.

— Это Ирена, — послышался вечно недовольный голос жены, так хорошо ему знакомый.

«Нет, — подумал он, — не сейчас! Не через пять минут после того, как я…»

— Филипп?

— Да, Ирена… — «Надо что-то сказать ей, хоть что-нибудь»… — Как ты себя чувствуешь?

— А ты?

— Очень хорошо, спасибо.

— Это меня радует. И все-таки ты мог бы по приезде хотя бы позвонить. Я ждала. Со вчерашнего дня.

— На меня столько всего навалилось… Сразу, как только приехал…

— Не оправдывайся! Для тебя все важнее, чем я. И так уже двадцать лет…

— Ирена! — «Целых двадцать лет, — подумал он, снимая туфли. — Уже двадцать лет я живу с такой вот женщиной».

— Я и сейчас не позвонила бы, не стала бы тебя беспокоить…

— Ты вовсе не побеспокоила меня, Ирена!

— Ах, оставь это… Но я без причины тебе не звоню. Можно, я расскажу тебе одну историю, или ты опять готовишься к важному совещанию?

— Почему это «опять»?

— Я уже звонила сегодня утром. Мне передали, что ты уехал…

— Так и было. Я только что вернулся.

— Ну, так могу я отнять немного твоего драгоценного времени?

— Само собой, Ирена. Что случилось?

— Констанция Баумгартнер, — голос ее сделался еще более холодным и отчужденным.

— Что?

— Констанция Баумгартнер.

— И что? Ты это имя назвала уже дважды.

— Ты ведь знаешь Констанцию Баумгартнер?

— Нет. Да. Нет. — Он откинулся на спинку кресла и вытянул ноги. — Хотя все-таки да. Она часто бывала у нас. Богатая дама, занимающаяся благотворительностью, да?

«А Клод, — подумал он, — Клод уже, наверное, дома…»

— Да, эта самая Констанция. Теперь послушай меня, пожалуйста… Я несколько взволнована, но я не могла прежде всего не позвонить тебе…

— Так что же с этой Констанцией?

— Значит, так: в пятницу в два часа дня она позвонила мне и попросила принять ее, дело, мол, необыкновенно важное… Что мне было ответить? Хорошо, говорю, приезжайте к пяти часам, к чаю. Она всегда была так внимательна ко мне, не могла же я ей отказать. Она приехала на пятнадцать минут раньше и привезла мне в подарок пять бутончиков орхидей — не фаленопсис с маленькими белыми или лиловыми цветочками, я их терпеть не могу, нет, цимбидии! Они мои любимые, большие такие, оранжево-желтые или коричневые. Мне пришлось поставить их в две разные вазы…

Филипп закрыл глаза. Сейчас ему долго не дадут вставить ни слова. Если Ирене случалось пережить что-то радостное, тревожное или досадное, она говорила об этом без умолку и терпеть не могла, чтобы ее перебивали…

— …так вот, сидим мы и пьем чай, и я жду уже, что она начнет мне рассказывать о своем очередном любовнике. Она их постоянно меняет, все мужчины поголовно без ума от нее — все мы знаем, что это все ее фантазии, но нет, на сей раз я ошиблась. «Дорогая, милая моя Ирена, — говорит она, — я готовлю покушение на вас». — «Ну, — говорю я, — вы уж, пожалуйста, меня не пугайте!» — «Да нет, — говорит Констанция, — это не настоящее покушение… У меня к вам огромная просьба, дорогая Ирена, мне, очевидно, следовало бы прибегнуть к каким-нибудь дипломатическим приемам, но так как в этом я не слишком разбираюсь, я решила сказать вам все как есть…»

Филипп ненадолго открыл глаза и увидел, что солнце стоит совсем низко. Червоным золотом поливает оно озеро и суда на нем, противоположную сторону набережной, Старый город и парки на противоположном берегу, и сквозь опущенные жалюзи на окне полоски этого красно-золотистого света падают на ковер. Он опять закрыл глаза.

— «…ну, допустим, — говорю я Констанции, — вы решили выложить мне все это как есть — и дальше что?» — «У меня появилось одно огромное желание, — сказала она, — я хочу, чтобы вы, дорогая Ирена, оказали мне помощь и поддержку в деле необычайной важности. Как вам известно, я возглавляю комитет «Спасаем детей». Избрали меня — не знаю, гордиться ли мне этим или сокрушаться по этому поводу, но как бы там ни было, я всегда отношусь к моим обязанностям очень серьезно, и я, милая Ирена, хочу отметить мое вступление в должность как можно торжественнее и заметнее, и для этого мне нужны вы». — «Понимаю, — ответила я, — на сколько тысяч вы рассчитываете? Или отпустите меня с миром, и нескольких сотен хватит?» Это я так пыталась отшутиться… А теперь, Филипп, слушай, теперь самое главное… «Ни того, ни другого мне от вас не нужно, — говорит Констанция. — Никакого чека мне от вас не требуется, я хочу с вашей помощью заработать для комитета намного больше денег, чем могла бы содрать с вас…» Она прямо так и сказала «содрать с вас». Ничего не попишешь — воспитание… а я по-прежнему ни о чем не догадываюсь, даже приблизительно, и поэтому как бы подталкиваю ее: — «Итак?» — «Итак, — говорит Констанция, — я приехала к вам, дорогая Ирена, чтобы от имени комитета «Спасаем детей» по всей форме попросить вас о том, что будет для вас делом очень не простым, но если вы представите себе, сколько обездоленных детей влачат жалкую жизнь в Африке, Азии и Латинской Америке, которым мы обязаны оказать посильную помощь, вы мне поможете». И тут она наконец-то вынула кота из мешка! Вот она какая… «Ирена, — говорит она, — дорогая Ирена, сыграйте во имя доброго дела несколько вещей вашего изумительного Скарлатти, ну, на полчаса, а еще лучше — на час! Это будет подлинная сенсация, если всемирно известная Ирена Беренсен после стольких лет наконец вновь предстанет перед публикой. Это будет ярчайшим возвращением к музыке, на сцену, дорогая Ирена! Вы будете счастливы, комитет «Спасаем детей» будет счастлив, не говоря уже о бесчисленных бедных детях, и, в конечном итоге, вы осчастливите весь музыкальный мир! Боже мой, вы должны согласиться, дражайшая Ирена!» Ну, как ты это находишь, Филипп? Я сидела, как молнией пораженная. И долго была не в силах произнести ни слова. «Нет! Нет, — сказала я, — я больше не пианистка, поймите меня, Констанция, с этим покончено. Меня, чего доброго, еще осмеют… Нет, этого я позволить себе не могу. Рецензенты, конечно, сразу набросятся на меня, как стервятники. Ничего не выйдет, нет, ни в коем случае! Я помогу вашему делу деньгами, я не поскуплюсь, но играть я не стану, это исключено»… Вот, что я ей ответила, Филипп. Ты меня вообще слушаешь?

— Разумеется, Ирена.

— Это было вчера. А сегодня Констанция позвонила опять и битый час меня уговаривала. И теперь, сколько бы и как бы я ее предложению ни противилась, оно не выходит у меня из головы, я только о нем и думаю. У меня в голове все смешалось: и весь этот ужас, и счастье, и триумф, и страх, жуткий страх перед проклятым прошлым, и страстное, непреодолимое желание — да, да, я признаюсь в этом — после долгих лет снова вернуться на сцену: я так мечтала об этом все время, я так исстрадалась по большой музыке. Я превратилась в сплошной комок нервов. Я знаю, я не должна, я не имею права… Мне пришлось бы, если уж говорить об этом всерьез, полгода упражняться. Да что я говорю — полгода? Год, не меньше! Не могу же я целый час играть одного Скарлатти… и даже это потребовало бы от меня трехмесячной подготовки… Нет! Нет! Нет! Нет человека, который целый вечер хотел бы слушать музыку одного Скарлатти. В конце нашего телефонного разговора Констанция просила, умоляла меня, все еще раз хорошо обдумать. Она пригласила меня к себе на понедельник. Что ты думаешь обо всем этом, Филипп? Могу ли я хоть раз в жизни попросить у тебя совета, попросить один-единственный раз войти в мое положение? И хотя мы никогда не были настоящими супругами, существует же между нами что-то, похожее на человеческие отношения — или даже этого нет?

— Конечно, это есть, конечно, — сказал он. — Ты должна все очень хорошо обдумать. Взвесить все, что тебе предстоит…

— И это все, что ты можешь мне сказать?

— А чего ты требуешь от меня, Ирена? Что бы ты хотела от меня услышать? Принять решение за тебя я не вправе. И вообще, сейчас я так же ошеломлен, как и ты вчера…

— Да что ты? Разве ты говоришь это по зрелом размышлении? Или ты хотя бы мысленно дал себе труд стать на мое место? Ладно, я примерно этого и ожидала от тебя. Разве могло быть иначе? Извини, что я отняла у тебя время! И не думай об этом больше!.. Ведь у тебя столько важных, неотложных дел… Разберусь как-нибудь сама. Не в первый раз… всего хорошего!

В трубке послышались короткие гудки. «Наконец», — подумал Филипп.

Он принял душ, лег в постель и мгновенно заснул. Когда проснулся, было около восьми вечера. Через час появился доктор Мартинес, снял пластырь со щеки Филиппа, промыл и продезинфицировал рану.

— Затягивается просто образцово, — сказал он. — Кожа у вас хорошая. Сегодня вы выглядите посвежевшим. Долго были на воздухе? И на солнце тоже? Я так и подумал. Ваш внешний вид мне нравится. Я вам наложу совсем небольшой пластырь. Завтра вечером загляну еще раз. Думаю, к тому времени все будет в полном порядке. Спокойной ночи, месье Сорель! Желаю вам всяческих благ и приятного времяпрепровождения!

И Филипп опять остался один.

Он пошел посидеть на балконе в надежде, что позвонит Клод, но звонок так и не прозвучал. Спустились сумерки, пришла ночь, и снова зажглись огни на озере и на судах, светился фонтан, но Клод так и не позвонила, и он вернулся в салон, включил телевизор и стал с помощью пульта дистанционного управления переключать разные каналы — их было около тридцати.

Звонка от Клод он так и не дождался.

10

«Мы едем сейчас по Плас Нёв — Новой Площади. Напротив Гранд-театра, построенного в стиле Парижской оперы, здесь находится Музей Рат. А в нижней части Плас Нёв… Что случилось?..» — «Ваши глаза, Клод, я только сейчас заметил, какие у вас длинные ресницы». — «Я так стараюсь расширить ваш кругозор, а вы меня вообще не слушаете!» — «Нет, я даже очень внимательно слушаю, но «наш день» еще не кончился, а в «наш день» мне, наверное, не запрещено сказать что-нибудь о ваших глазах». — «Наш день» давно закончился, и это вам отлично известно! Вот конная статуя генерала Дюфура…» — «Наш день» еще вовсе не кончился, Клод…» — «Нет, кончился…» — «А вот и нет…» — «Он кончился, тут не о чем спорить. Начался он вчера в десять утра и в десять вечера завершился. А известно вам, в чем главная заслуга генерала Дюфура?» — «Не знаю и знать не хочу. И вообще, вы меня очень удивляете, Клод. С каких это пор именно вы так зауважали «мясников человечества»? — «Никакой генерал Дюфур не «мясник». — «А «наш день» отнюдь не кончился вчера в десять вечера. Из скольких часов состоит день?» — «Из двенадцати». — «Вот видите, Клод! Вы ошибаетесь! День — это сутки, а в них двадцать четыре часа». — «Ну, тогда он закончился сегодня в десять утра. Смотрите, какие красивые фасады у домов на улице де Гранцез». — «Просто смешно — сегодня в десять утра. Сколько времени мы провели вместе? С десяти до четырех, ну, допустим, до пяти часов. Это получается всего семь часов, семь из двадцати четырех. Так что у нас в запасе еще семнадцать часов, что вы на это скажете?» — «Выходите из машины! Потому что здесь нам придется пройтись. Мы перед парком Бастионов, получившем свое название в память о башнях на старой крепостной стене». — «Еще семнадцать часов, Клод. Ваши волосы блестят на солнце, как темное золото. А ваш рот, а эти высокие скулы, с ума сойти!» — «На том месте, где была крепостная стена, вы видите монумент Реформации. Он простирается в длину на сто метров…» — «А какими духами вы пользуетесь? Чудо что за запах!» — «В самом центре монумента вы видите четырех реформаторов, а справа и слева — главные ревнители религии». — «Я просто в восторге от этого запаха!» — «А вот на двух огромнейших каменных блоках высечены имена Лютера и Цвингли, ах да, ведь вы же ни во что не верите! Оглянитесь еще раз — что вы видите?» — «Ваше прекрасное лицо! Кожа у вас — ладно, ладно, не буду! Так что же я вижу?» — «Университет, основанный Кальвином. Видите вон те леса и горы вдали? А теперь, прошу вас, обратите внимание на этот каштан!» — «Я вижу его, дорогая мадам!» — «Этот каштан — официальный каштан Женевы. Каждый год, когда на этом городском каштане распускается первый лист, появляется секретарь Большого Совета Женевы и объявляет о приходе весны. Разве не красивый обычай?» — «Это вы красивая, Клод! И сейчас я громко объявлю об этом во всеуслышание как заместитель секретаря Большого Совета Женевы. Дамы и господа!..» — «Вы что, с ума сошли? Немедленно перестаньте! На нас уже все оглядываются!» — «Хорошо, не буду, но только потому, что некоторые субъекты пялятся на вас не слишком-то почтительно!..» — «Экскурсия закончена! Вы ее не заслужили. Скоро час. Серж уже ждет нас. Зря я вам столько рассказывала, вы все пропустили мимо ушей…»

11

«ЛА ФАВОЛА» было написано на поперечной балке над входом. Справа и слева дома с готическими окнами, лучи солнца падают на булыжники мостовой. Здесь, в верхней части города, прохладно. На каменной стене рядом с красивой пристройкой номер дома — пятнадцать. Дверь ресторана открыта.

— Я пройду вперед, — сказала Клод.

«Ла Фавола» заведение небольшое. На первом этаже зал с четырьмя столиками по правую и по левую руку от прохода. Сейчас здесь много посетителей. На покрашенных в желтый цвет старых стенах висят маленькие зеркала и модные лампы, освещающие зал. Мощные деревянные балки идут по потолку вдоль и поперек, как бы подстраховывая несущие конструкции второго этажа, где тоже есть ресторан и куда снизу ведет узкая крутая лестница. В конце зала Филипп увидел открытую дверь на кухню, где занимались своим делом двое мужчин и одна женщина. Окно кухни тоже было открыто, и в него можно просматривались деревья, кусты и цветы во внутреннем дворике.

К Клод с распростертыми объятиями приблизился стройный мужчина в синих брюках, синей жилетке, белой рубашке и галстуке в крапинку. На лбу у него виднелись мелкие капельки пота.

— Мадам Клод! — он обнял ее. — Как я рад видеть вас! Месье Серж ждет вас наверху!

Клод представила мужчин друг другу.

— Это месье Филипп Сорель, он из Германии, а это — лучший повар в мире, женатый на лучшей поварихе в мире — месье Габриель Мартиноли. Мадам Николетта наверняка очень занята, — она помахала женщине, стоявшей у плиты в тесной кухне. — О-о, какие запахи!

— Ragout de homard et bolets, fondue de poireaux et artichauts.[33]

— Фантастика! — сказала Клод, обращаясь к Филиппу. — Пошли! — она поднималась впереди него по самой маленькой, самой крутой и самой узкой винтовой лестнице из всех, которые ему доводилось видеть. Деревянные ступеньки кряхтели и поскрипывали. Зал второго этажа разделялся на две равные части декоративной опорной стеной, шедшей по центру зала от самой лестницы. И здесь Филипп увидел мощные крепежные балки под потолком и медные светильники на желтых крашеных стенах. За угловым столиком у окна сидел Серж Молерон, который, завидев их, сразу поднялся и пошел навстречу. Он расцеловал Клод в обе щеки и пожал руку Филиппу. Пододвинул стул Клод, подождал, пока она сядет, и предложил Филиппу место рядом с ней. Серж был в черном костюме и черной рубашке.

— Alors, mes enfants,[34] аппетит у меня сегодня волчий, — сказала Клод.

Элегантно одетый хозяин ресторана принес им меню.

— «Ла Фавола» — это наше тайное место встреч. Я требую, чтобы вы поклялись и впредь о нем никому не рассказывали. Поднимите руку и вы, злосчастный язычник!

— Клянусь! — сказал Филипп, подняв правую руку.

— Потому что мы просто обязаны хранить эту цитадель от набегов туристов и разных пришельцев, — Клод перевела взгляд на Мартиноли. — Мы, как всегда, рассчитываем на ваш совет!

— Alors, мадам Клод, поскольку вы еще внизу отметили, какие вкусные запахи исходят из кухни, и еще потому, что сегодня мы действительно можем побаловать вас чем-то особенным, я предложил бы на горячее рагу из омаров с белыми грибами, луком и артишоками.

— Ну, ребята, разве это не здорово?

— Три порции, мадам Клод?

— Да, для всех, Габриель.

Он был удовлетворен.

— А на закуску? Могу, например, предложить «морского дьявола» в остром маринаде.

— Допустим. Две порции этого морского зверя…

— Почему две? Ах, да. А вам я предложу неаполитанский салат, наш фирменный.

— И еще кое-что! — сказала Клод. — Креветок с ростками чечевицы!

— Прекрасный выбор, поздравляю, мадам! А чего еще пожелают господа?

— Ну, живее, ребята! Я пойду пока помою руки, — сказала Клод.

— Я тоже не отказался бы от ростков чечевицы, месье Мартиноли, — поддержал ее Филипп.

— Да и я, — присоединился к ним Серж.

— Великолепно. Сыры и десерт обсудим позднее. Аперитив? Я предложил бы по бокалу шампанского…

— Прекрасно, — кивнула Клод. — А вино выберет месье Серж.

— Не торопитесь, месье Серж, это дело не терпит спешки, — Мартиноли протянул ему карту вин.

— Постарайтесь разобраться. — И Клод, пройдя через весь зал, исчезла за декоративной стенкой с деревянными полками, на которых стояли винные бутылки.

За соседним столиком сидели четверо мужчин. Оживленно жестикулируя, они рассказывали друг другу, чем их кормили вчера и что они собираются заказать сегодня.

— Мы с Клод знакомы одиннадцать лет, — сказал Серж. — Да, уже одиннадцать. Клод рассказывала вам, что произошло с моей семьей?

— Да, Серж… Я вам очень сочувствую…

— Благодарю. Вам я верю, — добавил он.

Серж, этот большой сильный человек, вдруг весь поник и сидел сейчас, напряженно о чем-то думая.

— Не думаю, чтобы вы до конца осознали, как много в моей жизни значит Клод.

— Мне кажется, я в состоянии понять это. — Филипп при этих словах почувствовал себя очень скверно.

— Нет, нет, вряд ли вам это по силам! За эти одиннадцать лет нам с Клод пришлось столько пережить вместе; мы часто приходили на помощь друг другу. И поэтому я прошу вас, Филипп: относитесь к ней бережно! — Он посмотрел ему прямо в глаза.

— Я не понимаю…

Голос Сержа прозвучал неожиданно твердо и жестко:

— Черт подери! Не пытайтесь отнять ее у меня!

— Просто не знаю, что вам на это ответить, Серж!

— Все вы прекрасно знаете. Послушайте, если вы… — Серж умолк, увидев, что к столу возвращается Клод.

— Между вами черная кошка пробежала? — спросила она. — Какое-нибудь недоразумение? У вас такой вид…

— Внешность бывает обманчивой, — попытался отделаться дежурной шуткой Филипп, и настроение его еще больше ухудшилось, когда он вспомнил, какое унижение должен был испытать Серж, малодушно обратившись к нему с просьбой не отнимать Клод. «Да я и не могу этого сделать. Не могу, не вправе и не хочу, — подумал он, — в моем нынешнем положении и мысли подобной допускать нельзя. Ну, сыграли мы в «наш день». Но это уже позади. Я правил игры не нарушал. А вот смогу ли продолжать в этом духе? Я должен, и все тут, — сказал он себе, — …вот пообедаем и расстанемся. Игре конец! А то ведь я могу и нарушить все правила! Если я буду готов выйти из игры, как на это посмотрит Клод? Одобрит и сама поступит так же? Скорее всего! А если нет? Проклятие! — подумал он. — Вот проклятие!»

Габриель Мартиноли принес фужеры с шампанским.

— Voilà, Messieurs, Dame. À votre santé![35]

«Чертовщина какая-то! Только недавно мы с Клод беседовали о разных разностях перед памятником реформаторам, Лютеру и Цвингли, под «официальным» городским каштаном — и вот, на тебе…»

— Филипп!

Голос Клод прервал его мысли.

— Да, Клод?

Он увидел, что они с Сержем подняли свои фужеры. Он поднял свой:

— Ле хаим!

— Ле хаим! — Клод внимательно посмотрела на него. «Она думает о том же, что и я», — решил про себя Филипп.

— Ле хаим! — сказал Серж и улыбнулся.

Они выпили. Последовало неловкое молчание, и разговор почти иссяк, пока не появился Мартиноли с двумя молодыми официантами, которые принесли закуски. Пока хозяин ресторана обсуждал с Сержем, какое вино лучше подойдет к заказанному блюду, Клод вопросительно посмотрела на Филиппа. «Какого черта я нервничаю, — подумал он, — ведь ничего особенного пока не случилось! Но только потому, что я придерживался правил игры».

— Великолепно! — сказала Клод просиявшему Мартиноли, отведав салата его собственного изобретения.

— Стараемся. Предлагаю белое бургундское, Мерсо, если вам будет угодно.

— Прекрасно! — сказал Серж. — Остановимся на Мерсо. Вот это вино!

— Благодарю, месье! — с выражением полнейшего удовлетворения на лице Мартиноли поспешил к винтовой лестнице.

— Смотрите, Филипп, вы испортите себе аппетит, — предупредил Серж.

— Не понял…

— Да вы почти всю корзину с хлебом опустошили…

— Ваша правда! — Филипп в недоумении уставился на кусок свежего хрустящего белого хлеба, который держал в руке. В небольшой плетеной корзинке осталось всего два кусочка.

— И это все я один… А знаете, в детстве я никогда не ел свежего хлеба, всегда вчерашний или позавчерашний. Потому что он стоил дешевле… Мы были очень бедны, я уже рассказывал Клод. И с тех пор я до свежего хлеба большой охотник… Это вредно, но я ничего не могу с собой поделать.

— Да, да, — сказал Серж. — Я вас очень хорошо понимаю…

Они рассмеялись.

«Слишком громко, — подумал Филипп. — Слишком громко».

Пока они неторопливо, чтобы продлить удовольствие, разделывались с закусками, Филипп, нервничая, рассказал им о своей матери, детстве и годах юности.

«Они оба выслушивают меня как врачи пациента, — думал он. — Зачем я, идиот, затесался в их компанию?» Его почему-то охватило безысходное отчаяние. «Надо побыстрее убираться отсюда, — подумал он. — Они знают друг друга целых одиннадцать лет. Пережили вместе много хорошего и плохого. И в интимной жизни у них наверняка все в порядке. Что мне здесь нужно?» Он ковырял вилкой в тарелке, настроение его было вконец испорчено. «Нет, — разозлился он, — я и не подумаю убираться отсюда! Потому что Клод — та самая женщина, о которой я мечтал и тосковал. И нечего мне теперь валять дурака…»

Четверо гостей за соседним столом громко захохотали. По маленькому залу с корзиной, полной пунцовых роз, ходила пожилая женщина.

Филипп жестом руки подозвал ее.

У нее в корзине был еще блокнот с карандашом. «Она немая», — догадался Филипп. Но заговорил с ней. Она кивнула в знак того, что отлично его поняла, и начала доставать из корзины одну розу за другой. Всего пятнадцать штук.

— Спасибо, мадам, — сказал он.

Ее лицо осветила улыбка, но она не произнесла ни звука.

— Сколько с меня, мадам?

Она достала из корзинки блокнот с карандашом. Быстро написала общую сумму. Филипп достал из бумажника несколько купюр и дал ей на десять франков больше. Скособоченным буквами немая написала на листочке из блокнота: «Большое вам спасибо, месье».

— И хорошо бы, они принесли вазу, — сказал как бы в пространство Филипп. Немая закивала и ушла. «Да пропади все пропадом, — подумал он. — Если Клод не захочет, если она так уж привязана к Сержу, пусть скажет об этом прямо. Между прочим, почему этот Серж не купил ей цветов, он тоже мог бы…» Немая тем временем исчезла за декоративной стенкой.

Очень скоро появился один из молодых официантов с вазой в руках, и вскоре букет из пятнадцати свежих роз украшал их стол. Стоя у винтовой лестницы, немая помахала на прощание Филиппу. «Я единственный, кто купил у нее цветы, — подумал он, наблюдая, как она медленно, с трудом спускается со своей корзиной по крутой лестнице.

— Спасибо, Филипп, — сказала Клод. — Изумительные розы. Вы очень любезны…

— Я рад, что они вам нравятся, — сказал он.

— Как там поживает наше рагу из омаров? — поинтересовался Серж у проходившего мимо официанта.

— Они уже на подходе, месье Серж.

— И можно ожидать их подхода еще сегодня?

— Мотек! — одернула его Клод. — Ты же видишь, они не сидят, сложа руки.

— Да, дорогая, — сказал он. — Нет, правда, розы просто великолепны, Филипп.

«Мотек! — подумал Филипп, которого опять начали мучить угрызения совести. — Надо было мне пойти обедать одному. Нет! — тут же одернул он себя. — Почему это? Я обедаю с ними в «Ла Фаволе». Я покупаю розы для Клод. У Сержа свои проблемы, а у меня свои».

— Расскажи Филиппу о выставке Магритта, которую ты задумал устроить, — сказала Клод, поглаживая бутончики роз. И Серж начал было рассказывать, но тут же сам себя перебил:

— Ну, наконец-то!

Опять появился Мартиноли с двумя молодыми официантами, принесли горячее блюдо. Разложенное на тарелки, оно было прикрыто серебряными крышками, которые в их присутствии были торжественно сняты. Гости, сидевшие за соседним столом, с любопытством смотрели в их сторону.

— Вы сделали прекрасный выбор, мадам, — сказал один из них, обращаясь к Клод. — Я уже однажды пробовал здесь это блюдо. Высший класс! Примите мои поздравления!

— Благодарю! — улыбнулась в ответ Клод и, обращаясь к Сержу и Филиппу, сказала: — Подойдите к принятию пищи с надлежащим почтением и вниманием, ребята!

Рагу из омаров было выше всяких похвал. За столом долгое время никто не произносил ни слова. «Всласть поесть — замечательное дело! — подумал Филипп. — Никто не мелет всякий вздор, никто ни о чем не спорит, никто не старается произвести впечатление на присутствующую за столом женщину. Что за блюдо это рагу из омаров с белыми грибами, — пальчики оближешь!»

Через некоторое время он поднял бокал с вином, остальные тоже подняли бокалы, все чокнулись и продолжали обед — неспешно и обстоятельно. Только когда перед ними поставили блюдо с сырами разных сортов — Филипп и Клод ничего на десерт не заказывали, они пили кофе, — Серж опять заговорил.

— Знаете ли, Филипп, вы можете мне не поверить, но я давно уже интересуюсь компьютерами. Я много читал об этом и разговаривал со специалистами… Эта горгонцола — явно королевского рода, ты должна обязательно попробовать кусочек, Клод! — Она нагнулась к нему, и он подал ей сыр на вилке. Она пожевала, проглотила и кивнула. Серж отпил тем временем несколько глотков красного вина из бокала. — В большинстве случаев они были одного мнения. Компьютеры будут становиться все совершеннее. И программы к ним тоже. А какие появятся роботы! Они будут зрячими, научатся говорить и, в известном смысле, думать, будут способны выполнять любую работу, в том числе и сложную, их обучат писать и считать, в шахматы они будут играть лучше гроссмейстеров. Они все будут делать лучше, все… Боже мой, что за камамбер!.. И поэтому их будут производить все больше и больше — для промышленности, для учебных заведений, для работы в архитектурных мастерских, словом — они найдут применение повсюду… потому что с их выносливостью они будут в состоянии работать днем и ночью. У них не будет профсоюзов, и никто никому не станет угрожать забастовками или требовать прибавки жалования. Для предпринимателя — благодать! Их не будут больше заставлять предоставлять рабочие места безработным, рационализация производства сократит число рабочих до самого минимума. Прибыли многократно увеличатся, число безработных тоже, и дело дойдет-таки до социальных потрясений. Подавлять их будут тоже роботы, специально этому обученные и для этого дела предназначенные. — Серж опустил десертный нож на тарелку с сыром. — У нас появятся миллионы и миллионы безработных. Те девятнадцать миллионов, которые мы уже имеем в нашей славной объединенной Европе, — это еще мелочи жизни! То ли еще будет! Политикам это известно, экономистам это тоже известно, только они в этом открыто не признаются. А кое-кто этого не знает. Это те идиоты, которые думают, будто от них зависит все, что только они все и определяют. — Серж подлил в пустой бокал вина из кувшина и снова отпил. Щеки его порозовели, Клод смотрела на него озабоченно, а Филипп думал: «А ведь он прав и даже очень!..» Серж никак не мог остановиться: — И будет так, дорогие мои, что придет день, когда компьютеры и роботы возьмут на себя управление этим маленьким и жалким миром — причем повсеместно и всецело! Все будет делаться только по их предписанию — везде! Начнутся войны, конечно, причем войны страшные, зверские! Это будет «электронное самоубийство», запрограммированное научными работниками по приказу военных, боссов промышленности, политических и религиозных преступников и фанатиков. И вскоре уже не люди, а компьютеры будут решать, о чем надо думать, и о чем надо говорить, о чем следует мечтать, а что следует отвергать напрочь, и за что положена смертная казнь! Можно предположить, что компьютеры постараются навсегда лишить людей таких чувств, как надежда и вера в себя и в окружающих, избавят людей от желания смеяться, любить и дружить, от желания испытывать счастье или, например, получать удовольствие от рагу с омарами, белыми грибами, луком и артишоками, приготовленного мадам Николеттой, ибо это будет лишено всякого смысла в компьютерном мире, в этом прекрасном новом мире, по сравнению с которым мир, описанный Оруэллом в его утопии «1984» — не более чем милый, душевный детский сад… Извини, Клод, я веду себя ужасно… — глаза его повлажнели.

Клод спокойно посмотрела на него.

— Успокойся, — сказала она. — Уймись, успокойся.

«Нет! — подумал Филипп. — Игра окончена и пора положить ей конец! Мне не стоило начинать ее. К чему это в результате привело? К тому, что я самому себе кажусь вором, готовым причинить боль отличному человеку. Я собираюсь причинить этим людям боль и страдания. Хватит! Все! Кончено!»

— Как вы считаете, Филипп, похоже на правду то, о чем я говорил? Или я паникую? — спросил Серж.

— Многое из этого я вполне могу себе представить, — сказал Филипп, причем ему показалось, что это не он, а кто-то другой говорит. — Достаточно страшно уже то, что вы сказали о безработных. Римский клуб[36] сорок лет назад предсказывал, что близятся времена, когда очень много людей останутся без работы, и призвал политиков и мыслителей задуматься и начать поиски новых путей — с тем чтобы в двадцать первом веке людей можно было обеспечить работой и накормить досыта… Его предостережениям не вняли! Великие и могучие — я говорю о тех, кто себя таковыми считает — продолжали хитрить, изворачиваться, словом, делать все для того, чтобы потуже набить свои кошельки! И ничего другого у них на уме нет!..

Серж долго смотрел на него, потом перевел взгляд на Клод.

— А он молодец, наш новый друг, — сказал он. — Рассуждает, как я. Прими мои сердечные поздравления, Клод!

«Прочь отсюда! — в который раз уже подумал Филипп. — Мне суждено продолжать мою проклятую жизнь с Кимом и Иреной, с Ратофом, будучи цепью прикованным к «Дельфи». И ни на кого я не смею посягать, тем более на Клод, и никого не смею оскорблять, тем более Сержа!»

А тот продолжал:

— Вы ничего не делаете, потому что не видите решения этой проблемы. Честно говоря, я тоже ничего другого, кроме грядущего компьютерного мира, себе не представляю… Ах, Габриель, это был не обед, а райское наслаждение! Благодарим вас от всего сердца за ваше неизменное к нам внимание!..

Это к столу подошел Мартиноли спросить, не желают ли гости чего-нибудь еще. Серж перебил его на полуслове, попросив записать стоимость обеда на его месячный счет. Потом встал, обнял хозяина, который со своей стороны рассыпался в благодарностях, закончив словами: «Вы для меня самые желанные гости, вы ведь знаете… Вот я принес бумагу для цветов…» Он вынул розы из вазы, завернул их и передал Клод.

По пути на улицу они опять заглянули в крохотную кухню, где Николетта Мартиноли с двумя поварами стояла у плиты. Когда ей представили Филиппа, она сказала:

— Заходите к нам еще, месье Сорель! Мадам Клод и месье Серж для нас все равно что члены семьи.

И Филипп, твердо решивший никогда здесь больше не появляться, пообещал. Выйдя, наконец, из ресторана, он поблагодарил Сержа за приглашение.

— Мы скоро увидимся. — Серж пожимал ему руку на прощание.

— Обязательно, — сказал Филипп и подумал: «Никогда мы больше не увидимся, никогда! Если это только будет зависеть от меня. Не тревожься, друг мой, и не опасайся меня!»

— Мне сегодня вечером нужно лететь в Рим, у меня там встреча с одним антикваром. Знаете, Филипп, я уже больше года пытаюсь заполучить для выставки две картины Рене Магритта. И теперь, когда дело уже на мази, откуда ни возьмись появился другой галерист, который заинтересовался Магриттом, так что мне стоит поторопиться, пока он не предложил более выгодные условия. О галерее тем временем позаботятся Моник и Поль, мои молодые служащие.

— Счастливого полета и удачи! — сказал Филипп. «Конец, — подумал он. — Всему, даже самому хорошему, приходит конец».

Серж обратился к Клод:

— Ты еще заглянешь в галерею, дорогая?

— Конечно. И в аэропорт тебя провожу. Ты иди пока. Я только довезу Филиппа до отеля.

— Отлично. — Серж сунул руки в карманы куртки, и широко и тяжело ступая направился в сторону узкой боковой улочки. Там лучи заходящего солнца уже не падали на булыжники мостовой.

— Пойдемте, Филипп, — сказала Клод, державшая в руках букет роз.

В старой «лагуне» было очень душно; Клод забыла оставить стекло приспущенным. Некоторое время они постояли рядом с автомобилем.

— Серж мой лучший друг, — сказала она. — И он никогда меня не потеряет. Не смотрите на меня так! Садитесь в машину!

Из центра Старого города они спустились в новый центр Женевы и проехали по шикарной улице Роны, где вплотную друг к другу стояли модные магазины, бутики и магазинчики ювелиров.

— В бардачке у меня солнцезащитные очки, — сказала Клод.

Он нашел их — большие, с затемненными стеклами и широкими дужками.

— Спасибо. — Она надела их. — А то солнце слепит.

— Это не из-за солнца.

— Допустим, что не из-за солнца. И что?

— Наш день был замечательным, Клод. Ничто в моей прежней жизни с ним сравниться не может.

— Я чувствую что-то похожее, — тихо проговорила она.

— Но двадцать четыре часа — и те давно прошли. Мы истратили их… до конца… во время этого обеда…

— Господи! — вдруг встревожилась она. — Прекратите это! Вы у Сержа ничего отнять не можете!

— Сейчас речь не о Серже, — сказал он.

— Тогда о ком?

— Обо мне, — сказал он.

— Что это значит?..

— Вы ничего обо мне не знаете…

— Ваша правда. Вы, очевидно, обратили внимание на то, что мне свойственно врожденное чувство такта, и оно-то не позволяло мне задать вам хоть один вопрос о том, как вы жили раньше. О себе я рассказала предостаточно.

— Но не все, — сказал он. — Далеко не все. Однако вы правы, вы почти все время были очень тактичны и предупредительны. Спасибо вам за это. Не то «наш день» подошел бы к концу куда раньше. А вот с моей жизнью и с моими проблемами я, увы, не могу или, вернее, не имею права поступить так, как мне больше всего хотелось бы.

— Почему же?

— Вы знаете почему.

— До чего же мы с вами оба деликатны, просто блеск! — Она нервничала все больше. — Какие мы обходительные! Какие чуткие! А я что же? Кукла? Предмет, который принадлежит Сержу и который хотели бы заиметь вы? Я пока что принадлежу сама себе. И поверьте мне, в конце концов вы ничего у Сержа не отнимаете!

— Да боже ты мой! А вы можете мне поверить, что я не из-за Сержа говорю, что наше время истекло! Не из-за Сержа! А из-за моей жизни! — Последние слова он выкрикнул.

Она посмотрела на него в некотором недоумении. А потом, словно приняв неожиданное решение, проговорила:

— Погодите, я хочу вам показать еще кое-что интересное.

Они оставили улицу Роны, свернули направо, и вскоре ехали уже по набережной озера. Здесь, неподалеку от моста Монблан, Клод опять свернула в боковую улицу. Они прошли немного пешком.

— Зеленый! — воскликнула Клод и потянула его за собой через улицу ко входу в парк, который тянулся вдоль озера.

— Это Английский сад, — объяснила она, когда они с освещенной ярким солнцем дорожки свернули в тень могучих деревьев. — Ну, как вы это находите?

Он увидел перед собой зеленую лужайку, а на ней часы диаметром не меньше двух метров. Помимо стрелок, часы были словно нарисованы живыми цветами. Идущие по кругу цифры плотно обведены внешними кругами из настурций и внутренними — из красных пеларгоний. Земля кое-где была тщательно вскопана, как раз сейчас трое садовников пересаживали цветы. Работали они босиком. Каждый час выделялся дополнительно низкорослым видом роз, а соответствующие цифры складывались из светло-синих цветочных полосок. В центре «циферблата» росла зеленая заячья капуста, посаженная в форме четырехлистного цветка клевера, а стрелки — имелась даже секундная — были металлическими, покрашенными в белый цвет. Цветущие кустики, словно заборчик, оберегали этот «инструмент времени».

— Три часа двадцать восемь минут. — Клод бросила взгляд на наручные часы, чтобы проверить. — Точно, минута в минуту. Каждый месяц здесь сажают новые цветы. Однако я привела вас сюда не для того, чтобы показать вам эти часы.

— А для чего же?

— Потому что я хотела кое-что сказать вам, но не могла сделать этого в машине, на ходу. Вон там скамейка, пойдемте сядем!

Скамейка стояла прямо напротив часов.

Клод сняла солнцезащитные очки и посмотрела на Филиппа.

— Вы были правы, когда совсем недавно сказали, что я очень мало рассказала вам о себе, — далеко не все. Это чистая правда! У меня есть свои проблемы. Вы помните, как я вела себя вчера ночью. В последнее время я и впрямь не всегда владею собой. Думаю, это пройдет. Надеюсь… Когда мы с вами встретились, я подумала, что вы могли бы мне помочь…

— Чем?

— Одним своим присутствием… мы так хорошо понимаем друг друга… Вы со мной считаетесь, понимаете, что у меня могут быть серьезные проблемы…

— Я больше не прикасался к вам, Клод!

— Вот именно. И не спросили меня, что это со мной и почему… Поэтому я и хочу, чтобы мы встречались и впредь… с вами мне даже смеяться удается…

— Посмеяться вы можете и с Сержем.

— С Сержем… — она встала. — Я должна сказать вам это, хотя мне очень тяжело…

— Тогда не говорите.

— Нет, я должна. Мотек… Я не случайно называю его так: Мотек, Дружок…

— Или Сокровище…

— Да, это он так перевел… Но прежде всего — Дружок… Друг… добрый друг… лучший друг… Однако… — она покачала головой, снова надела очки и заговорила неожиданно быстро. — За десять лет до того, как мы с Сержем познакомились, ему было тогда девятнадцать, с ним произошел несчастный случай… Ужасная катастрофа… Он ехал по Парижу на таком, знаете, тяжелом мотоцикле, по Булонскому лесу. И вдруг на повороте прямо на него вылетела тяжелая легковая машина, он попытался увернуться, но не справился с мотоциклом, упал, и его с силой ударило о стоявший неподалеку грузовик, прямо о радиатор… — Она опустила глаза и умолкла, не в силах продолжать рассказ. Но через некоторое время овладела собой… — Он был изранен весь, весь!.. И самые тяжелые раны были в нижней части тела… За три года его прооперировали одиннадцать раз… я говорю только о нижней части тела… На первых порах дело обстояло так плохо, что врачи сомневались, удастся ли им вообще спасти его… Через три года они добились того, что он смог самостоятельно мочиться… не испытывая при этом особой боли… Этого они добились… врачи… они действительно замечательные, но большего им сделать не удалось… Серж… с тех пор не в состоянии спать с женщинами… это совершенно исключено для него… И никогда не сможет… и он, конечно, никогда не спал со мной…

— Печально, — сказал Филипп.

— Но мы стали добрыми друзьями, мы с Мотеком. Да, именно с Мотеком. Конечно, у меня за эти одиннадцать лет были разные связи… но мы никогда не теряли друг друга из виду, какими бы эти связи ни были, удачными или никчемными… Мы всегда оставались друзьями с ним, с Мотеком… Он, ясное дело, жил в постоянном страхе, что потеряет меня… в его ситуации… что вот, мол, появится в моей жизни мужчина, и тогда я забуду о нем думать… Вы же сами свидетель…

— Я не слепой, — сказал он. — И я его понимаю. Кого я не понимаю, так это вас. То вы просите, чтобы я к вам не прикасался, вы говорите, что у вас сердечные проблемы… полагаю, что по этой самой причине, из-за отношений с мужчинами…

— Вы попали в точку, — сказала Клод. — Я и мысленно не могу себе представить, что меня хватает руками какой-то мужчина…

— Только Серж.

— Серж — это Мотек, — она проговорила это очень жестко. — Он не мужчина!

— Вы, значит, избегаете связи с мужчинами! Вам отвратительна сама мысль, что кто-то из них хотя бы касается вас, не говоря уже о том, чтобы поцеловать, прижать к себе крепко, переспать с вами…

— Да, да, да, все так! И я не могу вам этого объяснить, никоим образом, по крайней мере сейчас… Я об этом даже Мотеку ничего не сказала… Когда-нибудь позже, в другое время и при других обстоятельствах я смогу объяснить это… вам… я сразу так подумала, еще при нашей первой встрече… Поэтому-то мне так хочется, чтобы наши встречи продолжались… И тогда все будет хорошо и у меня… и у вас… и у Мотека…

— Нет, вы все-таки не хотите меня понять, — проговорил он тоже достаточно резко, — хотя я выразился вполне определенно. Я не могу больше встречаться с вами!

— Почему не можете, Филипп? Почему?

— Вы сказали, что природное чувство такта не позволило вам расспрашивать меня о подробностях моей жизни, о моих проблемах. О, они у меня есть, и очень серьезные. Настолько серьезные, что я вынужден расстаться с вами. Прямо сейчас, немедленно.

— Все так плохо?

— Да, очень, — сказал он.

Она резко встала.

— Конец так конец! Больше чем умолять вас остаться, я сделать не в силах… да и не хочу. Если все до такой степени плохо, покончим с этой историей здесь и сейчас.

Он тоже встал.

— Вы разозлились.

— Нет… или да. — Она покачала головой. — Незачем вам лишний раз мучить себя. А мне себя. Желаю вам всех благ, Филипп!

Она надела свои большие солнцезащитные очки и пошла к выходу из парка.

Он видел, как она при зеленом свете светофора пересекает улицу. Потом она исчезла за поворотом, направляясь к своей машине.

Сорель долго стоял, не сходя с места. Потом прогулялся еще по Английскому саду в сторону моста Монблан. Неподалеку от берега стояли выкрашенные в красный цвет вагончики детской железной дороги. В открытые окна было видно, как множество взрослых с детьми сидят на деревянных скамейках внутри вагончиков. Машинист паровоза как раз потянул за шнур, и паровоз три раза подряд свистнул. Мимо пробежала девчушка с огромным красным бантом в волосах, в белом платьице, белых носочках и белых туфельках. Задыхаясь, она кричала на бегу:

— Мама! Мамочка! Я так долго делала «пи-пи». Скажи ему, чтобы он подождал! Ну, пожалуйста, мама!

Из оконца первого вагона высунулась молодая женщина и что-то крикнула машинисту. Тот закивал головой, и Филипп увидел, как маленькая девочка села на скамейку в вагоне рядом со своей мамой и как она, счастливая, смеялась. Паровоз протяжно засвистел в последний раз, и поезд пришел в движение; вскоре он исчез за цветущими кустами.

Филипп перешел через мост. Он несколько раз сталкивался со встречными прохожими, но не заметил этого. На другом берегу он сразу свернул направо, на набережную Монблан. Прямо перед ним возвышался «Бо Риваж», а оглянувшись, он мог увидеть множество парусных яхт и прогулочных катеров на озере и фонтан. Но он всего этого не замечал.

Вот он опять прошел мимо маленькой бронзовой памятной доски на набережной. Она напоминала, что 10 сентября 1898 года на этом самом месте от руки заговорщика погибла императрица Елизавета Австрийская. «Какая все-таки маленькая памятная доска!» — опять подумал Филипп, и в который раз все настоящее словно отлетело куда-то на мгновение, и он отчетливо, даже с чрезмерной резкостью, увидел перед собой картину из давно минувших времен.

Рокетт-сюр-Сиань! Он увидел это небольшое селение в окрестностях Канн, дом, доставшийся Кэт по наследству, бассейн, густой низкорослый лес, округло остриженные кусты, зеленую траву лужаек, желтый цветущий дрок, перекатывающееся на солнечном ветру море цветов, трав и листьев. Он видел высокие пальмы и черные кипарисы, узкие и словно устремленные в небо, а за поляной, густо поросшей ромашками, — холм, на котором возвышался одинокий кипарис. В его тени он рядом с Кэт увидел себя; стоя здесь, можно было разглядеть в море три географические точки: гавань Порт-Канто, маленькие островки Сент-Онорат и Сент-Маргерит и Напульскую бухту. Он словно услышал голос Кэт: «И вся благодать мира».

Вдруг он понял, что слова эти произнесены не голосом Кэт, а голосом Клод, и что это Клод, а не Кэт стоит рядом с ним на холме и держит его руку в своей. Все тягости и все заботы, все страдания и все страхи исчезли, он нашел обратный путь в потерянный рай.

Но потом это мгновение отлетело, и Филипп зашагал сквозь толпу радующихся чему-то людей по направлению к своему отелю.

ГЛАВА ВТОРАЯ