м счастливы израсходовать на беды другого те слезы, которые приберегали для себя. Напротив, комедия, выставляя нашу скорбь за дверь, возвращает нам ее, как только мы выходим из зала. Следовательно, речь идет лишь о времени, которое затрачено нами на представление и которое мы не могли употребить ни на что лучшее, чем сострадание. Отрицаете ли вы, что жалость благороднее, чем смех?
— Мы так давно спорим, что я уже ничего не отрицаю, — сказал Акант.
— А я, — заявил Арист, — все же хочу вам кое-что доказать, а именно, что сострадание есть самое приятное из наших чувств. Ваша ошибка происходит оттого, что вы смешиваете это чувство с болью. Я боюсь боли еще больше, чем вы. Что же касается сострадания, то это удовольствие, и даже очень большое. Вот несколько соображений, которые докажут вам, что дело обстоит именно так. Сострадание есть милосердное и благородное чувство, сердечная нежность, за которую все на свете признательны. Есть ли в мире человек, который хотел бы считаться жестоким и бесчувственным? Между тем похвальные дела всегда совмещаются с величайшей радостью, об этом свидетельствует внутреннее удовлетворение, какое испытывают все благородные люди. Призываю в свидетели вас самого и спрашиваю, похвальная ли вещь смех? Безусловно нет, так же как нельзя назвать похвальным питье, еду и вообще действия, устремленные на удовлетворение наших собственных потребностей. Вот вам первое удовольствие, которое дает трагедия, а комедия не дает. Я мог бы вам привести еще много других примеров. Главное, на мой взгляд, в том, что мы выше царей благодаря состраданию, которое питаем к ним, что мы становимся в отношении их богами, взирая из спокойного места на их затруднения, горести и несчастья, точно так же как боги взирают с Олимпа на людские бедствия. Трагедия имеет еще то преимущество над комедией, что она пользуется возвышенным стилем; а возвышенный стиль, если верить и Лонгину[46] и истине, неизмеримо более прекрасен и оказывает совсем другое действие, чем стиль будничный. Его красоты восхищают душу и открываются с внезапностью молнии. Черты комизма, как бы прекрасны они ни были, не обладают ни их чарующей прелестью, ни их мощью. Дело здесь обстоит так, как если бы мы сравнили безупречную красавицу с другой, отличающейся лишь известной привлекательностью: вторая нравится, первая восхищает. Такова же приблизительно и разница между состраданием и смехом. Я представил бы вам еще сколько угодно доводов, но пора уже закончить спор. Мы ведь собрались послушать Полифила, а между тем он, как вы видите, сам слушает нас молча и с глубоким вниманием.
— Ради Полифила я готов не возражать вам, — сказал Геласт, — но с одним условием: вы не должны утверждать, что убедили меня. Иначе я буду продолжать спор.
— Вы не огорчите этим меня, — заметил Полифил, — но, может быть, причините неприятность Аканту, который сгорает от нетерпения показать вам чудеса этого сада.
Акант не стал этого особенно отрицать. Он проявил должную учтивость к Полифилу, но вместе с тем не отказался и от своих намерений. Три его приятеля двинулись вслед за ним. Они долго простояли на месте, называемом Подковой, не в силах вдосталь налюбоваться всеми красотами, которые открывались им с высоты парапета.
Сюда король и двор, когда спадает зной,
В каретах золотых съезжаются порой.
Два Солнца — каждое себе не знает равных —
Здесь расточают блеск своих лучей державных.
Но тщетно Феб затмить стремится короля,
И не могу сказать, кого бы выбрал я,
Ведь оба славою сияют в равной мере.
На помощь, Памяти божественные дщери!
Чтоб в бога вашего слепительный чертог
Наш царственный Версаль преобразить я мог,
И в благодатных Ор[47] — девиц и дам прелестных.
А здесь лишь перечень обителей чудесных.
За пышным, у дворца разбитым цветником
Террасы высятся ступенчатым холмом,
Их склоны мягкие удобны и пологи,
Чтоб вверх идя и вниз, не уставали ноги.
Вечнозеленые кусты по их краям.
И мирт, влюбленных друг, рукою ловкой там
Подрезан, как в садах волшебницы Армиды,
То шаром правильным, то в виде пирамиды.
Широкобедрый сфинкс на каждой из террас.
О кровожадности он позабыл сейчас:
Гирляндами его окутывают дети
И, кажется, ему по вкусу игры эти.
Внизу Латоны сын с божественной сестрой
И мать их гневная[48] волшебною струей
Дождят на злых людей, чтоб сделать их зверями:
Вот пальцы одного уж стали плавниками,
И на него глядит другой, но сам не рад,
Затем что он уже наполовину гад.
О нем скорбит жена, лягушка с женским телом.
Есть тут же и такой, что занят важным делом:
С себя стремится смыть он волшебства следы,
Но те всё явственней от плещущей воды.
Свершаются в большом бассейне превращенья,
И вот с его краев вся нечисть в жажде мщенья
Старается струю швырнуть в лицо богов.
Какое зрелище для мраморных голов,
Расставленных кругом! Недвижны и безноги,
Свой лик менявшие герои, нимфы, боги,
Пожалуй, заскучать могли бы, но сейчас
Со здешних всех чудес они не сводят глаз.
За ним лужайки две с цветами и газоном,
Слегка подстриженным, и нежным и зеленым,
С двумя бассейнами: взметнувшейся струей
В их центре бьет вода, с краев наперебой
Летят десятки струй других, дугообразных,
Что плещут далеко из глоток чудищ разных —
Свистящих ящериц и грузных черепах,
Которым, кажется, так тесно в их щитках.
Аллеи царственной пролетом благородным
Чуть дальше к двум морям подходишь полноводным.
Одно округлое, другое — как канал:
Два влажных зеркала, прозрачней чем кристалл.
И в первом видим мы, как Феба колесница
Из хлябей в небеса готова устремиться.
Мирьяды светлых струй — его лучей пожар,
И брызги мелкие встают кругом, как пар,
Как легкий белый дым, идущий от известки.
Хрустальных атомов кружащиеся блестки
Взметнулись облаком, чтоб радужным огнем,
Когда придет пора, разбилось солнце в нем.
А кони Фебовы едва из сонной влаги
На волю вырвались — уже полны отваги
И удила грызут, и с буйной гривы их
Летит мельчайший дождь росинок золотых.
Но Фебу так милы подводные просторы,
Что жалуется он: спешат без толку Оры,
А те не устают, гоня его коней,
Твердить, что в темный грот давно ушел Морфей.
За водным зеркалом, за Фебом и конями
Площадка сделана, и от нее лучами
Аллеи длинные во все концы бегут.
От этой красоты глаза не устают.
По линиям прямым наш взор летит быстрее:
Здесь каждая тропа — Ленотрова[49] аллея!
Но, музы, надо нам не позабыть канал:
Найдите мне слова для трепетных зеркал,
Для глади девственной, прозрачной, серебристой.
В ней — Галатеи лик сияющий и чистый.
Здесь часто в темноте, в глухой полночный час
Толпа окрестных нимф купается, резвясь,
Зефиры легкие порхают беспрестанно,
Их вздохи так свежи и Флоре так желанны!
И это всё: канал и круглый водоем,
Террасы, пышность клумб, фонтанов блеск и гром,
Всё здесь — под стать дворцу, всё — в цельности согласной,
Но не сливается для нас в сумбур неясный.
Да славится всегда своим искусством тот,
Кто столько сотворил изысканных красот!
Простой фруктовый сад был парком в дни былые.
Теперь что сад, то парк. И у мещан такие
Заводятся сады, что королям под стать,
В дворцовых же садах самим богам гулять.
Что мастер создавал — пускай живет веками.
Покуда с Флорой мы останемся друзьями,
Пусть нимфы резвые поют на все лады
Искусство украшать их парки и сады.
Полифил, а за ним и его друзья принялись толковать о светлом уме человека, ставшего душою всех этих чудес и приводящего в движение столько умелых рук к удовольствию монарха. Не стану приводить хвалы, которые ему возносились; они были велики и, следовательно, не понравились бы ему. Особенно долго наши четыре друга распространялись о таких его достоинствах, как верность и рвение. Они утверждали, что этот человек — гений, во все вникающий и не дающий себе передышки. Главная его забота — трудиться для возвеличения своего господина, но он не считает, что прочее недостойно его стараний: все, что касается Юпитера, достойно внимания его служителей.
Наши четыре друга, придя на этот счет к единому мнению, отправились осматривать салон и галерею, сохранившие тот вид, какой был им придан во время известных и столь прославленных празднеств. Было сочтено уместным сохранить эти строения, а потом соорудить по их образцу другие, более прочные. Все слышали рассказы о чудесах, созданных для этого праздника, — о дворцах, превращенных в сады, и о садах, превращенных в дворцы; о быстроте, с которой были созданы эти вещи и которая докажет потомкам, что в наше время были возможны чудеса. В Европе нет народа, который бы не слышал о великолепии этого зрелища. Некоторые лица уже составили его описание, отличающееся изяществом и точностью, вот почему я не вдаюсь здесь в подробности. Скажу лишь, что наши четыре друга расположились на травке, окаймляющей ручеек или канавку, которая украшает эту галерею. Листва, прикрывавшая этот уголок, сухая и потрескавшаяся во многих местах, пропускала достаточно света, что позволило Полифилу начать рассказ о бедствиях его героини.
Книга вторая
У преступницы Психеи не хватило духу вымолвить хотя бы слово. Она могла бы кинуться в ноги супругу, могла бы рассказать ему, как все вышло, и если уж не оправдать полностью себя, то по крайней мере переложить вину на двух сестер; во всяком случае, она могла бы молить о прощении, простершись у ног Амура, обнимая их со всеми признаками раскаяния и обливая их слезами. Могла она поступить и по-другому: взять кинжал за лезвие, подать его мужу, обнажить грудь и предложить ему пронзить ее сердце, восставшее против супруга. Растерянность и совесть отняли у Психеи дар речи и способность чувствовать; она замерла на месте и, потупив взор, ждала в смертельной тоске, какова будет ее участь.