Любовь Советского Союза — страница 57 из 73

– Геббельс, – подсказал Молотов.

– А у нас нет. Тогда члены политбюро говорили мне: зачем нам министерство пропаганды, когда у нас есть отдел ЦК, Главное политическое управление Красной армии, отдел в ЦК комсомола… – Сталин замолчал, думая о том, что в очередной раз время подтверждает его правоту и что если бы он не доверялся другим, то никогда бы не случилось этого ужаса, который сегодня он видел на экране. – Необходимо в кратчайшие сроки образовать наркомат пропаганды и агитации с передачей этому наркомату функций отдела пропаганды и агитации ЦК партии, Комитета по делам искусств, Комитета по печати, Комитета по кинематографии, соответствующего отдела ЦК комсомола, – продиктовал Сталин.

Стенографист записал.

– Товарищ Сталин, вышеперечисленные органы упраздняются? – задал вопрос Молотов.

– Нет, – после недолгого раздумья сказал Сталин, – отделы ЦК партии и комсомола, наоборот… надо укрепить! Работы хватит всем!

– Нарком? – напомнил Молотов.

Сталин задумался:

– А вот этого… прыткого, который нам спектакль на Сталинскую премию показывал. Его наркомом и назначим.

Теперь записал сам Молотов.

– Он сейчас возглавляет Комитет по делам искусств.

– Вот его, – кивнул Сталин, – дальше… подготовьте постановление Совета народных комиссаров, в котором все сдавшиеся в плен объявляются предателями, их семьи и родственники подлежат выселению и лишению всех видов государственной помощи, включая продовольственную…

Сталин замолчал.

– Все, – наконец изрек он, окончательно успокоившись. – Что еще мы не посмотрели? – не обращаясь ни к кому, спросил он.

Берия высунулся в приемную и молча поманил Поскребышева.

– Что еще товарищ Сталин должен был смотреть сегодня? – шепотом передал он вопрос вождя.

– Картина из американского посольства, – доложил, войдя в кинозал, Поскребышев.

– Американская? – обрадовался Сталин. – Пригласите товарищей, будем смотреть.

Генералы, народные комиссары, члены политбюро расселись по креслам. Погас свет. Заработал проекционный аппарат.

Морщины на лице Сталина разгладились. Он любил кино вообще и американское в частности. На экране прыгал по лужам Фред Астер[102] и пел о своей любви.

– У нас такие есть? – спросил Сталин.

Сзади встала со стула едва различимая фигура председателя кинокомитета Большакова и пообещала:

– Будут, товарищ Сталин.


Весь кузов грузовика занимал оцинкованный поддон, в который краснофлотцы ведрами заливали воду. Поддон заполнился, и водоносы присоединились к остальным морякам-зрителям, расположившимся на гранитных валунах, как на стульях. Концерт давался на сопке, с которой открывался вид на Кольский залив с немногочисленными кораблями у причалов.

В барачно-дощатом Мурманске война напоминала о себе редкими бомбежками. Фронт остановился около Лапландии, поэтому среди зрителей-моряков было много горожан и детей.

Из армейской брезентовой палатки вышел баянист, сел на стул, провел пальцами по кнопкам и клавишам, проверяя инструмент.

– Матросская плясовая-дождевая! – объявил он.

Развернул во всю ширь меха баяна и заиграл лихую ненашенскую мелодию.

Из палатки выскочили братья-близнецы чечеточники, ездившие вместе с Галиной в концертной бригаде, в клешах, форменках и бескозырках, вбежали по лесенке в кузов полуторки и начали лихо, поднимая тучи брызг, бить чечетку в наполненном водой поддоне. Морякам братья-близнецы нравились. Они оглушительно смеялись, хлопали, заливисто свистели.

Туманов наблюдал за концертом, попыхивая трубкой на скамеечке у входа в мурманский «главпочтамт», который по совместительству был и «главтелеграфом» – одно из немногих зданий в Мурманске того времени, построенное из кирпича. Несмотря на кирпичную суть, «главпочтамт» был одноэтажным, длинным и очень походил на барак.

– Товарищ Туманов! – позвала его из дверей девушка-телефонистка. – Ташкент!

Туманов вскочил, выбил трубку о каблук сапога и заспешил внутрь.

Телефон стоял на прилавке деревянного барьера, за которым на трех разномастных письменных столах располагалась почта, телеграф в виде старенького аппарата «бодо» и междугородний телефон. Туманов схватил трубку и начал орать в нее, как все люди того времени, которым казалось, что громкостью голоса они могут помочь телефонному аппарату в преодолении огромных пространств.

– Але! Але! Ты слышишь меня? Але!

– Слы-шу! Слышишь? Слы-шу! – кричала Галина. – Ты где? Где ты?

– Там, где море! – кричал Туманов, соблюдая обязательную для того времени секретность.

– Какое море? – кричала Галина.

– Холодное! У нас холодно! А у вас? У нас снег идет!

– А у нас жарко! Тридцать два градуса! Тридцать два!

– Как ты? – вдруг перестал кричать Туманов.

– Я снимаюсь. В «Парне из нашего города». Режиссер тот же, что и раньше, – продолжала кричать Галина.

– Столпер, что ли? – удивился Туманов.

– А фамилию можно называть? – удивилась в свою очередь Галина.

– Он же не военный объект, – предположил Туманов. – Ну и как?

– Ничего, – прокричала Галина. – Когда ты возьмешь меня отсюда?

Туманов молчал.

– Не молчите! – строго предупредила девушка-телефонистка. – По междугородней связи нельзя молчать. Говорите.

– Але! – кричала из Ташкента Галина. – Але! Я не слышу тебя!

– Не знаю, – наконец сказал Туманов, – но я приеду к тебе! Я обязательно к тебе приеду.

– Когда? – прокричала Галина. – Скажи мне, когда!

– Скоро! – твердо ответил Туманов.

– Я прочла то, что ты написал мне… на крыле, – кричала Галина, – и я хочу, чтобы мы были вместе. Ты слышишь? Я этого хочу! Здесь писателей много… – помолчав, продолжала рассказывать Галина, – и поэтов… и драматургов много. Все с женами… все говорят, что пишут заявления добровольцами на фронт, но пока никто на фронт не уехал…

– Вы говорите зашифрованными словами! – строго сказала телефонистка, – говорите нормальными словами, иначе я прерву разговор.

– Какие слова были зашифрованными? – растерялся Туманов.

– Про крыло, – пояснила телефонистка.

– Это не шифр… – начал было объяснять Туманов, но тут же понял бесполезность своих объяснений и пообещал: – Хорошо. Простите. Я приеду к тебе. Очень скоро. Командировку закончу и сразу же приеду.

– Я тут неожиданно вспомнила фразу Роксаны из Сирано, о том, что «войну мужчины придумали себе в оправдание, чтоб не сидеть дома с постылыми женами».

– Вы говорите зашифрованными словами! – предупредил Галину узбек в полувоенном френче и тюбетейке, сидевший за столом около телефона, – по телефону можно говорить только нормальными словами.

– Где ты услышал зашифрованные слова? – вскипела Галина.

Узбек-дежурный взял со стола листочек и прочел записанное:

– Роксаны и Сирано.

– Роксана, – поправила его Галина, – это французское женское имя.

– По телефону имена должны быть русские, – настаивал вахтер.

Туманов в отчаянии посмотрел на телефонистку и, страшно стесняясь ее присутствия, все-таки крикнул:

– Я люблю тебя!

Телефонистка выдернула штекер.

– Разговор закончен.

Туманов смотрел на нее, осмысливая и этот жест, и эти слова, сказанные с нескрываемой ненавистью, пока не понял, что на войне любое проявление чужого счастья, равно как и чужой любви – неуместно. Что он мог знать про эту девушку, про его возлюбленного? Погиб ли он в страшной мясорубке первых недель войны, или же бросил ее в скоротечном романе с отчаявшимися военными вдовицами? Что он мог знать? И ему стало стыдно за то, что девушке показалось, что у него все в порядке на личном любовном фронте.

Он осторожно повесил трубку, извинился и вышел из «главпочтамта».

Галина положила трубку, посмотрела на бдительного узбека, взяла со стола солдатскую каску и пошла в павильон.


Объединенная студия была устроена в бывшем медресе[103]. Павильон – в молельном зале. В павильоне был выстроен блиндаж, посередине которого стоял стол, заваленный картами, а у стола томились актеры, одетые командирами.

– Галина Васильевна пришла! – объявил помреж – пожилой дяденька с томным лицом дореволюционного педераста, в белых холщовых брюках и в белых же парусиновых туфлях. – Прошу всех приготовиться! Продолжаем сцену номер двадцать четыре, со слов: «Им никогда не добиться, чтобы мы дрогнули…» – и в этот момент в блиндаж входит Галина Васильевна, которая тащит на себе раненого Николая. Николай Иванович, вы где? – озаботился помреж.

– Да здесь я! Где мне еще быть! – недовольно отозвался из темного угла блиндажа актер Крючков. – Что ж ты все время волну-то гонишь?

– Я, Николай Иванович, не волны гоню, а актеров по углам собираю, – обиделся до слез помреж.

– Хватит! – попросил всех режиссер-постановщик. – Давайте работать!

Галина в ватнике, в форменной юбке, хромовых сапогах, с автоматом «ППШ» за спиной встала у входа в блиндаж. Гримеры быстро забинтовали голову Крючкова и нанесли на бинт кровавое пятно. Крючков повис на Галине.

Прозвучали команды:

– Аппаратная!

– Есть аппаратная, – ответил звукорежиссер, щелкая многочисленными выключателями на пульте системы инженера Шорина.

– Мотор!

– Есть мотор! – ответил ассистент оператора, приводя в действие лентопротяжный механизм огромной «синхронной» камеры «Патэ»[104].

– Начали!

– Им никогда не добиться, чтобы мы дрогнули, – решительно произнес «командир», и Галина втащила Николая Крючкова в блиндаж.


По стоптанной деревянной лестнице Туманов спустился с сопки вниз, прямо к причалу, у которого теснились черные узкие корпуса подводных лодок. На причальной тумбе сидел Миша и грыз вяленую корюшку – ее он получил в подарок целый мешок, сделав групповой фотопортрет экипажа тральщика, на котором он и Туманов ходили на высадку диверсионной группы в районе финского Петсамо.