Любовь — страница 16 из 40

– Привет! Хочешь? – спросила девочка и протянула ей ложку.

Они ели мороженое с кусочками персиков, пока не подошла улыбающаяся женщина и не сказала:

– А теперь уходи. Это частная территория.

И она пошла, глядя, как на мокром песке остаются следы ее ножек, а девочка с мороженым закричала ей вслед:

– Подожди! Подожди!

Кухня была огромная, там все сверкало, и в ней была куча народу, и они все готовили еду, переговаривались, гремели кастрюлями. Та, что сказала с улыбкой: «Уходи!» – улыбалась еще больше, а девочка с мороженым теперь стала ее подругой.

Хид надела чистую ночную рубашку, а поверх нее старомодный атласный халат. Сев за туалетный столик, внимательно изучила в зеркале свое лицо.

– Уходить? – спросила она свое отражение. – Или подождать?

А разве можно сделать одно и то же одновременно? Ее пытались прогнать с белого песка обратно в прибрежную грязь, остановить, спрятав ее свадебное платье, но со временем та, что крикнула ей «Подожди!», уехала, а сказавшую «Уходи!» убрали с глаз долой. Глупые, испорченные богатством великодушного человека, они ничему не научились. Или научились, да слишком поздно. Даже теперь Хид отдавала себе отчет, что со стороны может показаться, будто она ведет жизнь праздной старухи, которой нечего делать, кроме как листать газеты, слушать радио да трижды в день принимать ванну. Но им не понять, что быть победительницей – для этого одного терпения недостаточно. Тут требуются мозги! Такие мозги, что отказываются признать существование женщины, которая могла вызвать твоего мужа, когда ей заблагорассудится. И чье имя он не называл даже во сне. О, девочка моя! О, девочка моя! Пусть себе стонет. Пусть спешит себе «на рыбалку» без удочки и наживки. У нее есть способ все исправить. Да только теперь времени осталось в обрез.

Кристин это знала – и вот ни с того ни с сего побежала консультироваться с адвокатом. С одной из этих так называемых новых специалисток из чернокожих, имевших за плечами двадцать лет опыта. Такая, надеялась Кристин, уж как-нибудь сможет провести хитрую старуху, умудрившуюся заткнуть за пояс целый город: одолеть невестку, выгнать Кристин и поднять себя выше всей этой хитрозадой шелупони, которая вечно выпрашивала себе благодеяния и которую, что бы она ни делала, все равно выворачивало у нее за спиной. Потому что, сколько она помнила, Хид всегда чувствовала, что людей от нее тошнит. Сказать по правде, Папа был единственный, кто не заставлял ее так чувствовать. С ним она всегда была в безопасности, что бы он там ни бормотал во сне. И никаких вопросов не могло даже возникнуть по поводу того, что он намеревался оставить ей после смерти. Было завещание, не было завещания, да кто же поверит, что он предпочел собственной жене эту жалкую Кристин, которую не видел аж с 1947 года. Если только в дело не вмешаются чернокожие, с позволения сказать, адвокатки – эти на дух не переносят таких дам в возрасте, как Хид, у кого в одном волосе делового чутья как-нибудь побольше, чем в куриных мозгах всех этих тупиц с высшим образованием!

Поскольку больше ничего и не было, нацарапанные на меню наброски завещания, которые случайно обнаружила Л., сочли законными, с тем условием, что ничто иное, противоречащее написанному, не будет обнаружено позднее. С тем условием. С тем условием. А предположим, что позднее нашлось что-то написанное, подтверждающее и разъясняющее те записи на меню? Не настоящее заверенное нотариусом завещание – его ведь и не было, а если и было, то умалишенная Мэй его давно припрятала, как она поступила со свидетельством о праве собственности, – а какие-нибудь еще наброски на другом меню, сделанные спустя год после оформления свидетельства от 1958 года, в которых «моя милая малютка Коузи» прямо была бы названа по имени: Хид Коузи. Если Папа в 1958 году сделал какие-то наметки завещания и впоследствии изложил то же самое на каком-то там меню, то Хид вполне может это другое меню найти – и вот тогда уж ни один судья не поддержит иск Кристин…

Мысль была не нова. Хид обдумывала возможность такого чуда довольно долго – еще с 1975 года, когда Кристин ворвалась к ней в дом, сверкая бриллиантами и заявляя, будто камни ее. Новой же была догадка, пришедшая Хид в голову прошлым летом. Смазывая лосьоном руки и массируя пальцы, старясь их разогнуть и растопырить и изучая знакомый шрамик на тыльной стороне ладони, Хид снова вспомнила тот несчастный случай. Душная кухня, картонные коробки на рабочем столе: электрический нож, миксер «Санбим», духовка «Дженерал электрик» – все новенькое, только из магазина. Л., ни слова не говоря, наотрез отказывается их распечатывать, не говоря уж о том, чтобы пользоваться этими агрегатами. 1964 год? 1965-й? Хид начинает с Л. спорить. И тут в кухню входит Мэй со своей картонной коробкой и в своей дурацкой армейской каске. В той объемистой коробке когда-то лежали упаковки стирального порошка «Ринзо».

Она тогда была просто одержима тревогой, что отелю и всем, кто в нем находится, грозит страшная опасность. Что черные из города уже вторглись в Ап-Бич, у них с собой бензин, спички, «коктейли Молотова», они орут и подначивают местных спалить курорт Коузи дотла и избавиться от этого «дяди Тома», дружка шерифа и предателя своего народа. Папа тогда сказал, что протестующие не имеют понятия о предательстве и что Мэй надо было бы выйти замуж за его отца, а не за его сына. Не имея ни капли доказательств, в условиях, когда не было даже намека на нападения, угрозу или даже неуважения, кроме шевелящегося у нее в голове червя предубеждения, Мэй не собиралась вступать ни в какие пререкания, а просто присвоила себе роль единственной защитницы курорта.

Когда-то она была одной из многих громогласных защитников «цветного» бизнеса, пользы сегрегированных школ, больниц с особыми негритянскими отделениями с больными и врачами, банков, которыми владели цветные и цветных же обслуживали, и прочих достойных профессий, призванных обслуживать черную расу. Позднее она обнаружила, что ее убеждения более не соответствуют старомодным представлениям о подъеме самосознания черной расы, но считаются сепаратистскими и националистическими. В духе не добродушного Букера, а неистового Малкольма Икса[28]. В недоумении она начала путаться в лозунгах, противоречить сама себе. Она выбивала из единомышленников согласие со своими заявлениями и беспрестанно ссорилась с теми, кто начал задумываться о том, можно ли танцевать на океанском берегу, когда детей взрывают в воскресных школах, и нужно ли цепляться за законы о собственности, когда вся округа охвачена пожаром. По мере того как движение за гражданские права ширилось, а во всех новостях сообщалось о похоронах, маршах протеста и волнениях в гетто, Мэй, предрекая массовые казни, оттолкнула от себя здравомыслящих людей. Даже те из постояльцев отеля, кто был с ней согласен, начали ее сторониться, не желая слушать ее пророчества о грядущем Армагеддоне. Она обнаружила смутьянов среди официантов, видела оружие в руках садовников. Первым ее прилюдно пристыдил басист оркестра: «Ох, женщина, заткнулась бы ты!» Эти слова были сказаны ей не в лицо, а в спину и достаточно громко, чтобы их могли услышать. Другие гости тоже стали вести себя с ней столь же бесцеремонно или просто вставали и уходили, когда она к ним приближалась.

В конце конов Мэй утихомирилась, но своих взглядов не изменила. Она просто начала таскать вещи, чтобы уберечь от керосинового пламени, которое, как она была уверена, со дня на день вспыхнет в отеле. И от гранат, которые будут бросать в окна отеля, и от противопехотных мин, которые уже зарыты в пляжном песке. Маршруты ее поисков были обширны и точны. Она регулярно патрулировала пляж и натянула леску перед дверью в свою спальню. Она прятала документы и булавки. И в 1955 году, когда тело избитого до полусмерти подростка наглядно свидетельствовало, насколько серьезно белые воспринимают любые проявления непокорности, а в воздухе запахло грядущими беспорядками, как только до курорта дошли слухи о бойкоте в Алабаме[29], для Мэй осталась лишь одна неприступная крепость – отель, – и она закопала в песок свидетельство о праве собственности на недвижимость. Спустя десять лет клиенты отеля, вспыльчивые и шумные, относились к ней как к пустому месту. И когда волны черного протеста докатились до тихого побережья, захватив также и деловые кварталы, она вверила своим заботам еще и дом номер один по Монарх-стрит. Не имея никакого авторитета ни на курорте, ни в доме, она затаилась, словно забилась в раковину среди натасканного ею добра. Деньги и столовые приборы она держала в коробках из-под риса «Анкл Бенс»; под тонкими льняными скатертями прятала рулоны туалетной бумаги и тюбики зубной пасты; дупла деревьев в саду были забиты ее нижним бельем на всякий пожарный случай; семейные фотографии, подарочные альбомы, записки и прочий хлам она запихала в мешки и коробки и прибрала в потайные места…

И вот, шумно дыша, она заходит в кухню отеля с коробкой из-под «Ринзо» как раз в тот момент, когда Хид упрекает Л. за то, что та не желает вскрыть упаковки – зря, что ли, деньги уплачены? – и воспользоваться новой кухонной техникой, благодаря которой приготовление блюд заметно ускорится. Л., не глядя на нее, продолжает молча макать кусочки цыпленка в яичный соус, а потом обваливать их в муке. И тут со сковородки выплескивается кипящий жир – и раскаленная струя падает прямо на ладонь Хид.

До недавних пор единственное, что ей запомнилось про тот случай, – боль от ожога. И вот тридцать лет спустя, протирая руки лосьоном, она вспомнила еще кое-что. То, что было до выплеска кипящего жира. Как она остановила Мэй, как залезла в коробку из-под стирального порошка и увидела там упаковку оставшихся с прошлого Нового года праздничных салфеток, коктейльных соломинок, бумажных шляп – и пачку старых меню. Как услышала слова Мэй: «Мне нужно это убрать». И как в тот же вечер коробки с новым кухонным оборудованием исчезли, а потом она их случайно нашла на чердаке – это был последний бессловесный бунт Л. И теперь Хид была уверена, что та коробка с хламом Мэй так и осталась на чердаке. Там должны лежать те пятьдесят меню. Их составляли раз в ден