Хид обтерла волосы на висках и посмотрелась в зеркало.
– Мы устроили два банкета по случаю победы. Один в отеле для всех. И второй для узкого круга здесь, в доме. Люди потом много лет об этом вспоминали. Все лето продолжалось нескончаемое празднество. Начали в мае и закончили четырнадцатого августа. Повсюду флаги висели. На пляже запускали фейерверк и ракеты. Мясо тогда продавали по карточкам, но у Папы были связи на черном рынке, и у нас мяса было завались! Мне не дозволялось появляться на кухне, но тогда им моя помощь ох как понадобилась!
– А почему вас не пускали на кухню?
Хид наморщила нос.
– Ну, я не очень хорошо готовила. Кроме того, я была женой босса, сама понимаешь, и я отвечала за прием гостей в отеле, а поэтому никогда…
Хид осеклась. Рассказ о «приеме гостей» на двух банкетах в честь победы в 1945 году утонул под нахлынувшими воспоминаниями о двух других праздниках двумя годами позже. По случаю шестнадцатилетия Кристин и окончания ею школы. Сначала был запланирован семейный банкет в доме, а потом – общий банкет в отеле. До июня 1947-го Хид не виделась со своей бывшей подружкой целых четыре года. И Кристин, вышедшая из Папиного «Кадиллака», была совсем не похожа на ту, кто в 1943-м сбежал из дома, размазывая слезы по щекам. Глаза над теми самыми щеками стали больше – и холоднее. Две девчачьи косички сменила укладка «под пажа»[41], прилизанная, как и улыбка ее обладательницы. Они не стали притворяться, что сильно рады встрече, и сидя за столом, умело скрывали взаимное любопытство. Закатное солнце, красное, как арбуз, расщедрилось на остатки дневной жары – влажной и звенящей. Хид вспомнила запах букета гардений (точно детский тальк) и их лепестки с коричневыми краями (точно поджаренные тосты). И еще руки: короткий взмах ладони, отгоняющей муху, – льняную салфетку, прижатую к влажной верхней губе, Папин указательный палец, теребящий кончик усов. Все ждали Л. Она в тот день приготовила что-то умопомрачительное и еще испекла праздничный торт. На торте среди сахарных роз и голубых марципановых ленточек стояли шестнадцать незажженных свечей. За столом журчала вежливая беседа ни о чем, и ее пустоту только подчеркивало жужжание потолочного вентилятора и выразительные взгляды, которыми обменивались Мэй и Кристин. Папа с оживлением рассказывал о своих планах улучшить сервис в отеле, благо война закончилась. Он намеревался установить новую систему кондиционеров «Кэрриер».
– Это было бы чудесно, – заметила Кристин. – Я и забыла, как тут бывает жарко.
– Сначала мы установим кондиционеры в отеле, – продолжал Коузи. – А потом и в доме.
Хид, желая продемонстрировать свой авторитет хозяйки, вставила:
– Вентиляр в спальне дует хорошо, но в этой комнате мне чувствуется, что он работает плохо.
– Ты хочешь сказать «мне кажется»?
– Это я и сказала!
– Ты сказала «мне чувствуется». «Чувствуется» – возвратная форма глагола, которую употребляют в безличных предложениях! Нельзя сказать «мне чувствуется». Во фразе, которую ты произнесла, уместно сказать «мне кажется»…
– Ты сидишь за моим столом и учишь меня, как надо говорить!
– За твоим столом? – выпалила Кристин.
– Замолчите, вы обе! Пожалуйста, замолчите!
– Ты на чьей стороне?
– Ты меня слышала, Хид?
– Ты на ее стороне! – Хид вскочила.
– Сядь сейчас же! Ты слышала, что я сказал?
В гробовой тишине Хид села. Она не видела вокруг ничего, кроме ставших вдруг огромными рук и лепестков гардений. Тут вошла Л., неся ведерко с шампанским. В ее присутствии Хид окончательно успокоилась и протянула бокал, чтобы его наполнили.
– Не этот, другой! – бросил Коузи. – Это фужер для воды.
Мэй даже не пыталась скрыть насмешки, обменявшись с дочерью взглядом. Заметив ее кривую усмешку и взгляд, Хид вскипела: она вскочила со стула и, швырнув в мужа «не этот» фужер, метнулась к двери. Папа встал и схватил ее за руку. А потом подчеркнуто галантно положил ее животом себе на колени и отшлепал по заду. Не сильно. Не злобно. Невозмутимо, как бы нехотя – так наказывают расшалившегося ребенка. Когда он закончил экзекуцию, ей было ужасно неловко выйти из комнаты и подняться по лестнице к себе. Ужасно неловко, но она смогла. Беседа, возобновившаяся после того как Хид, спотыкаясь, взбежала по ступенькам, потекла размеренно и спокойно, словно неприятный запах, отвлекавший всех от трапезы, наконец-то выветрился.
Джуниор выключила фен.
– А что у вас за семья? Вы о них ничего не рассказываете.
Хид издала звук, точно поперхнулась, и махнула скрюченной ладошкой.
Джуниор рассмеялась.
– Я вас понимаю. Я бы скорее выпила стакан со щелочным раствором, чем согласилась жить со своими. Меня заставляли спать на голом полу!
– Забавно! Первые несколько недель после свадьбы я нигде не могла спать – только на полу. Я к этому привыкла.
Хид взглянула на отражение лица Джуниор в зеркале и подумала: так вот оно что, вот почему я ее наняла. Мы похожи: обе всюду чужие! Как паршивые овцы в стаде. Замужество стало для меня способом уйти от родных, чтобы научиться спать в настоящей кровати, чтобы по утрам кто-то меня спрашивал, что я желаю на завтрак, а потом шел бы на кухню готовить для меня еду. Жить в огромном отеле, где твою одежду гладят, складывают, вешают на плечики, а не на гвоздь. Где я смотрю, как богатые леди из города танцуют по вечерам, или прячусь за сценой и наблюдаю, как музыканты настраивают инструменты, певцы одеваются и перед выходом на сцену допивают стакан, а потом исполняют «В темноте ночи…». Сразу после свадьбы ее родичи налетели как комары и начали сосать из нее кровь. При всех испытываемых ею унижениях, именно они, Коузи, были (стали) ее настоящей семьей. И пускай ей пришлось сражаться за свою принадлежность к семье, это стало возможным благодаря Папе. Пока он был рядом, ее оставляли в покое. А он постоянно давал всем понять, что к ней надо относиться с уважением. Как тогда, когда они вернулись из их трехдневного «медового месяца». Хид переполняли впечатления, о которых ей не терпелось рассказать Кристин. Но представ перед всеми в лаковых лодочках, спадавших при ходьбе, она была встречена презрительной ухмылкой Мэй и раздраженным фырканьем Кристин. Все начала, как всегда, Мэй, громко обсмеяв наряд Хид, да и Кристин тоже скривилась – вот уж чего Хид от нее никак не ожидала.
– Во что это ты такое вырядилась, бог ты мой! – воскликнула Мэй, картинно хватаясь за голову. – Ты выглядишь как…
– Стоп! Стоп! – вмешался Папа. – Я этого не потерплю. Перестаньте сейчас же обе. Вам ясно?
Дрожа, Хид жалобно посмотрела на Кристин, ища у нее поддержки. Но не нашла. Взгляд ее подруги был холодный, точно это Хид ее предала, а не наоборот. Тут появилась Л. с ножницами в руке и отрезала ценник, свисавший с рукава Хид. И что их так рассмешило, недоумевала она. Туфли? Черные чулки в сеточку? Миленький фиолетовый костюм? Папу ее покупки привели в полный восторг. Они пришли в большой универмаг, где не было табличек «Не для цветных» и где ее согласились обслуживать, где можно было сходить в туалет, и примерять шляпки (перед примеркой внутрь засовывали одноразовую салфеточку), и раздеваться в специальной комнатке позади торгового зала. Хид выбрала такие же вещи, которые она видела на шикарных модницах в отеле, и была уверена, что и широкая улыбка продавщицы, и веселый смех посетителей магазина служили знаком одобрения ее выбора. «Вы не девушка, а мечта!», заметил кто-то и прыснул. И когда она вышла из примерочной в кремово-бежевом платье с красными шелковыми розами на плече и глубоким декольте, скроенным для грудей, которые у нее появятся когда-нибудь в будущем, Папа довольно улыбнулся, кивнул и сказал: «Мы берем! Все берем!»
В те три дня они не вылезали из магазинов. Папа позволял покупать все, что ей хотелось, в том числе и губную помаду «Парижская ночь». По утрам в постели они играли в «реслинг», потом обедали у Рейно. В отличие от курортного отеля Коузи, в гостинице, где они остановились, ресторана не было, что обрадовало Папу, которому нравилось выискивать недостатки в бизнесе других цветных. Он возил ее в «Брод-стрит», «Эдвардс бразерс», «Вулвортс», «Хэнсонс», где она купила, помимо туфель на каблуке, еще и кожаные сандалии, и домашние тапочки с блестками, и чулки в сеточку. Только вечерами она оставалась одна, когда Папа ходил по друзьям и решал вопросы бизнеса. А Хид не возражала, потому что у нее были свои увлекательные занятия: книжки-раскраски, иллюстрированные журналы, набор кукол с кукольной одеждой для вырезания из картонных заготовок. Ну и улица. Из их окна на втором этаже она как зачарованная глазела на толпы людей и оживленное движение: громко сигналившие черные автомобили с квадратными крышами, солдат, моряков, женщин в шляпках размером с игольную подушечку и овощные лотки перед огромными плакатами с надписью: «Дяде Сэму нужен ты!»
Папа водил ее смотреть «Мы жили в зеленой долине» и «Китти Фойл»[42]. А на «Гроздьях гнева» она рыдала так громко и долго, что ее носовой платочек совсем промок. И каким бы чудесным ни был этот медовый месяц, она мечтала поскорее вернуться домой и все рассказать Кристин. Но обиженная ее холодным приемом, она решила держать свои рассказы при себе. Один раз, в попытке помириться с Кристин, она предложила той поносить свое обручальное кольцо – так вся кухня буквально взорвалась. Все четверо – Мэй, Л., Кристин и Хид – как раз разделывали овощи, когда Хид украдкой сняла кольцо и протянула Кристин со словами: «Можешь его поносить, если хочешь».
– Ну ты, девочка, и дура! – воскликнула Мэй.
Л. сделала ей выговор:
– Следи за языком! Ты не на улице!
А Кристин, вся в слезах, выбежала вон через служебный выход. Она спряталась в дождевой бочке, и Хид могла слышать ее крики оттуда: Ыт-айдагей яныбар-айдагей! Но-айдагей липук-айдагей бяет-айдагей аз-айдагей йындал-айдагей окош-айдагей кич-айдагей нотаб-айдагей!