ая коробка, пока еще ничем не выдающая своего содержимого — поскольку на лице видны следы угрей, а нижнее белье скрыто под пиджаком из толстого материала с пуговицами в виде якорей, жилетом из искусственного кашемира, рубашкой в клетку и вельветовыми брюками. Для женщин же за тридцать этот день ничем не отличается от других. Должно быть, этот Нью-Йорк самый большой город в мире... Автомат за монету, опущенную в щель, выдает струю газировки цвета жженого сахара, наполняя ею бесцветный стакан, — быть может, точно так же пузырьки эти взрываются не только внутри стакана, но и во рту, и в горле; две большие монеты, опущенные в другой автомат, — и открывается дверца, выдавая бутерброд с рыбой, салатным листом и двумя ломтиками помидора, поверх которых капнуто немного яичного соуса. Потихоньку откусывая от этого сэндвича, поглощаешь его без всякого труда, однако если бы рука убийцы вздумала засунуть его целиком в рот своей жертвы — исход был бы смертельным. Деревья дышат с помощью листьев, и в это время года повсюду, как и следовало ожидать, видны пробивающиеся нежные побеги. В нескольких кварталах возвышается глыба двадцатиэтажного блочного дома, по тридцать квартир на каждом этаже — два на три будет шесть — итого шестьсот квартир, и случись юноше, которому поручено передать подарок, потерять записку с адресом, ему придется обратиться за помощью к коменданту здания, а того может в этот момент не оказаться на месте[2]. Неважно, коли лифт окажется сломан: тело юноши натренировано занятиями баскетболом, тройным прыжком и плаванием, хотя в этом семестре ему и пришлось сложиться вчетверо, чтобы вызубрить причины, побудившие различных президентов страны действовать так или иначе. Короткие каникулы начинаются с похода в Нью-Йоркский исторический музей, нечасто посещаемый публикой и не фигурирующий в газетных разделах, где дается расписание работы других музеев. Еще каких-нибудь несколько дней — и все дамы Соединенных Штатов выйдут на улицу в новых шляпках, покрытых цветами в тонах цикламена или розы; и если снять пиджак, жилет, рубашку, брюки, ботинки, носки — то там, под нижним бельем с набивным рисунком могут обнаружиться свежие побеги вьющегося растения, напоминающего плющ. Излишнее юношеское полнокровие способно вызвать появление угрей, которые производят отталкивающее впечатление и не способствуют мыслям о ласках, ни, тем более, о поцелуях. Однако когда из той же самой плоти пробиваются светло-зеленые ростки — вскоре образуется переплетение новых стеблей и листьев; плющ, покрывающий стены сумрачных университетских корпусов, кажется темным в сравнении с мягкой светлой зеленью шиповника, который лишен игл — так что можно осторожным движением срезать его с торса, ног и рук, не проронив ни единой капли крови из нежных стеблей. Для этого лишь нужно четко уяснить, где живая плоть переходит в растительную ткань, однако прикосновение к некоторым местам означало бы полное отсутствие целомудрия[3]. Очищенная в конце концов кожа — бледно-розового цвета, она много месяцев не видела солнца, в то время как покрывавшая ее зелень шиповника была окрашена столь сочно. От долгих занятий позвоночник его изогнут — тогда как она смотрит по телевизору старые фильмы выпрямив спину и стараясь не горбиться. Первый поцелуй следует не в ухо, а в губы — ее сухие губы любительницы газированных напитков: только сок из свежих фруктов порой и способен увлажнить их и утолить жажду... Тихо! Не говори ничего, даже шепотом: слышишь эти шаги? Мать уже успела подняться, сейчас она постучит в запертую дверь — он прячется в постели; простыни из плотного полотна, гнетущего отечественного производства — где они, мягкие, нежившие тело нью-йоркские простыни? Не может быть, чтобы это были те же самые, те, в которые она завернута, обычные простыни позорного цвета — ибо в этой стране не умеют изготавливать анилиновые красители. Он еще не различает ее, так как не успел дойти до кровати и стоит, вглядываясь, в дверном проеме — возможно, ему придется где-нибудь за деревом переждать еще день, чтобы совершить новый набег на комнату, где ждет жертва, у которой не хватает ума позвать на помощь.
— Гладис, ты одета? За нами вот-вот должны заехать...
— Сейчас иду.
— Тебе удалось хоть немного вздремнуть?
— Да.
— Счастливая... Приведи себя в порядок. Мне кажется, в таком обществе неприлично находиться растрепой. Я не права?
— Ладно, только я все равно не буду играть — лучше возьму что-нибудь почитать, чтобы не скучать там.
— Нет уж, если мы затеем играть парами в бридж, ты уж, пожалуйста, не увиливай, составь нам компанию...
— Там очень холодно?
Плая Бланка. После обеда за ней и матерью заезжают, чтобы везти играть в бридж, учительница и ветеринар, супружеская пара, спящая ночью в одной огромной постели, вероятно, нагишом; кроме них сегодня участие в игре приняли землемер с женой — выиграли учительница в паре с землемером. «Клара! Ваша дочь скучает!» — как обычно, заметил кто-то (вчера это была жена ветеринара). Перед тем как лечь, она проверяет за комодом, под кроватью, в шифоньере: нет ли где притаившегося преступника — и ложится, лишь полностью уверясь, что в доме нет посторонних и все двери и окна герметично закрыты. Не терзай ветер сосняка — за окном не слышалось бы такого шума и треска, а принимать снотворное после выпитых трех стаканов вина, пожалуй, рискованно: подобная смесь может оказаться смертельной; телевизора же в этом доме, куда их пустили жить, нет. Но вот уже укреплен на мольберте чистый лист, и на возвышение в Институте Леонардо да Винчи поднимается нагой натурщик[4] с мощными руками грузчика: вокруг сосков два темных круга волосяной поросли, круги смыкаются, и из точки их соприкосновения вниз устремляется все более густая черная полоса, обтекающая пупок и переходящая ниже в кромешную ночь. Высокие, густые языки черного пламени; если попытаться схватить рукой обычный огонь — завопишь от боли, но ничего не ухватишь; когда же огненные языки из волос, их можно трогать, даже погрузить пальцы в эти мягкие заросли. А наутро, при свете солнца те же руки предстанут костями, покрытыми кожей, да отчасти ранами — с желтой сердцевиной, которая переходит в розоватую коросту, дальше все краснеющую и совсем темную по краям. Цветок, называемый правительственной звездой, красные далии, темно-фиолетовые ирисы и цветок, кажущийся почти живым, телесным — орхидея; и линии, формы, объемы, которые нельзя изобразить из-за их неэстетичности, гротескности[5]: искривленный и изборожденный венами кусок шланга, увенчанный отравленным наконечником от дротика или индейской стрелы, с двумя подвешенными снизу нелепыми шарами — позор творения, ошибка природы. Греческие скульпторы принуждены были уменьшать эти дьявольские причиндалы до скромных, грациозных детских размеров. Нарисовать его стоящим с согнутой в колене ногой и горизонтально вытянутыми в стороны руками: мерцающая в окне луна бросает слабый отсвет, хотя, чтобы рисовать стоящего посреди комнаты натурщика, освещение здесь не такое удачное, как в Институте. Женщина, рисующая его углем на грубом листе, не стремится к точности изображения, нанося скупыми штрихами лишь общий контур; другой же лист, из более тонкой бумаги, предназначен для того, чтобы тщательно, используя все его пространство, рисовать голову натурщика[6]. Ни на что не опираясь, держа грифель у основания, она проводит почти прямые линии, вырисовывая пряди его непокорных волос, выдающих слабую развитость интеллекта. Чуть большим нажимом грифеля передает волнообразные морщины, преждевременно избороздившие его лоб, поскольку жена его в больнице и некому позаботиться о малыше, которому всего несколько месяцев от роду. Еще тверже нажимая на грифель, выводит она его брови, застывшие в довольно болезненном изломе, ибо заработка каменщика ему едва хватает на питание, и, подняв чуть выше уверенным движением кисть руки, — два почти параллельных полукруга верхнего века. При этом нужно в месте слияния этих двух линий, где начинаются ресницы, сгладить, затушевать сидящую там мысль о самоубийстве, так как молодым людям о нем думать не пристало. Радужную же оболочку и зрачки глаз, напротив, следует сделать из прозрачных чуть размытыми, словно мокрое стекло, придав им печальное выражение, присущее взгляду хороших людей, когда те размышляют обо всем, что у них в жизни не получилось. Стонут старые доски их убогого пристанища — как стонут они под ногой, когда он поднимается к себе каждый вечер, — вторя его шагам по лестнице; кроме того, сегодня по обшитым листом стенам дома барабанит дождь[7]. Он входит в комнату, снимает рабочую кепку. Стекла и стены запотели: кто-то — жест милосердия — успел протопить комнату обогревателем; кто бы это мог быть? Ребенок спит, не плачет; рабочий не спрашивает находящуюся в комнате женщину, кто она такая, а, видя на столе блюдо, от которого поднимается пар, садится и проглатывает еду, почти не пережевывая, в то время как белые женские руки заняты мытьем посуды. Она стоит к нему спиной, не произнося ни слова. У него вырывается отрыжка — он не находит нужным извиниться, однако благодарит женщину за ее доброту. Она отвечает, без всякой двусмысленности, что делает это из удовольствия оказывать помощь тому, кто ее заслуживает, что теперь она уйдет, даже если дождь еще не перестал, и вернется завтра, в то же время... затем принимается перетирать тарелки. Барабанит дождь. Стоя к нему спиной, не угадаешь, что он делает: слышится дребезжанье брошенных в тарелку вилки и ножа, его шаги по направлению к двери, звук ключа, поворачиваемого в замке. С грохотом падают с ног ботинки, лязгает расстегиваемая пряжка ремня, звякают монеты в карманах брюк, когда он бросает их на спинку стула. Дом, разделенный тонкими перегородками, битком набит народом, и зов на помощь будет услышан кем-нибудь даже несмотря на шум непогоды, однако если добавить к этому еще и завывания ветра, то, быть может, и нет... Она снимает старое кухонное полотенце, которое повязала себе вместо передника. Затем платье — чтобы не помять его, ложась ненадолго передохнуть на кровать находящейся в больнице хозяйки дома. Она догадывается, что он лежит в постели совершенно раздетый, поскольку под грубой простыней четко различаются его формы — то ли мужчины, то ли животного. Больше всего она боится грубого, резкого нападения с его стороны. Так они лежат некоторое время, не проронив ни слова и не прикасаясь друг к другу; в конце концов он приподнимается, глядит в ее сторону и, после секундной борьбы с самим собой, прижимается своим горемычным лбом загнанного неудачами мужчины к ее белому шелковистому плечу, холодя дыханием ей лифчик и нижнюю юбку