Теперь ответный ход был за смерчем. По человеческим понятиям, третье разрушение дома было крайне маловероятно. Но по меркам нечеловеческим – а нечеловеческое буквально сгущалось в воздухе – третьего смерча следовало ожидать в самом ближайшем будущем. Так жила бывшая знаменитость, между одной вероятностью и другой, точно бусина на туго натянутой нитке. Конечно, Смоляков не мог ожидать, что в эту его, укрытую расстояниями и непогодой, совершенно частную жизнь вдруг полезет без спроса множество людей.
Первым про упрямого мужика, вставшего и не сошедшего с пути стихии, услышал репортер вологодского канала Костя Вожеватов – долговязый честолюбец с лицом как жареное рыбное филе, все мечтавший откопать сенсационный эксклюзив. Он и снял ту самую хронику, что впоследствии крутило, выплачивая Косте некоторые деньги, столичное телевидение. В тот момент, когда Вожеватов нацелил камеру на старикана, шедшего прямо на него по изрытому двору, напоминавшему грядку с выдернутыми из нее гигантскими корнеплодами, он еще понятия не имел, кто перед ним. Какова же была Костина радость, когда, уже в Вологде, не добившись от старого хрена ничего кроме матерщины, он вдруг сообразил, что этот Смоляков, наряженный по-местному в засаленный «пенжак» и поломанный картуз, и Смоляков из кино, похожий одновременно на Сергея Есенина и Джона Кеннеди, – один и тот же человек. Именно благодаря Костиной энергии, жегшей и пекшей его изнутри, история раскрутилась в Москве, оставив, впрочем, самого Костю на прежнем месте, в темненькой, треснутой по потолку, вологодской квартирке, где засушенными ромашками висели дохлые пауки. Все, что обломилось Косте за труды, – это длинный, грубо перекрашенный «Крайслер» восемьдесят пятого года выпуска, застревавший, как доска в мешке, на пыльных грунтовых дорогах, по которым все так же пролегали Костины репортерские маршруты.
История в Москве очень понравилась. Стране для поднятия тонуса требовались народные герои, и политики плохо представляли, как наделать необходимых персонажей без особого кровопролития, а тут такой случай. Кирилла Смолякова объявили воплощением русского духа, символом национальной стойкости и стремления отстраивать страну на том самом месте, где она находилась от века, из тех самых развалин, в которые ее превратили. В деревню Важа потянулись столичные гости: журналисты, продюсеры, представители думских фракций. На Смолякова посыпались предложения участвовать в ток-шоу, баллотироваться по партийным спискам, сниматься в кино. Теперь Смолякова мечтали заполучить все модные режиссеры, выпекавшие военно-приключенческие сериалы с красной начинкой, и не только они. Самым грандиозным и бюджетным был пивной рекламный проект. Там по замыслу продюсера Смоляков должен был произносить с высокого крыльца своего восстановленного дома: «На том стоим и стоять будем! Пиво “Дружина”, – и медленно отхлебывать из бокастой малиновой банки. Поскольку всякий продукт российского производства позиционировался теперь в историко-патриотическом ключе, то Смолякова мечтали также привлечь к рекламе обувной линии „Сударь“, орешков „Великая Сибирь“ и парфюма „Мономах“.
Кириллом Смоляковым полнился Интернет. Фанаты артиста создавали безумные сайты, где вывешивались откровения пожилых поклонниц, якобы состоявших с молодым Смоляковым в тайной любовной связи, и воспоминания контактеров, якобы встречавшихся с Кириллом Дмитриевичем на борту летающей тарелки. Незаконных детей у Смолякова обнаружилось больше, чем у лейтенанта Шмидта. Особенно всем было интересно, пройдется смерч в третий раз по восстановленной домине Смолякова или не пройдется. Букмекерские конторы принимали ставки с коэффициентом 8,5–9,2: это означало, что интернет-игроки больше доверяли теории вероятности, нежели непознанной силе, шевелившейся, точно рука в рукавице, в каждой загустевшей вологодской туче. Сперва на золотую жилу набросились отечественные букмекеры, но через некоторое время сломалась даже Gamebookers, теперь принимавшая ставки на Smoliakov наравне с клубом Челси. В результате на Смолякове, точно на гвозде, висели буквально мешки денег. Многим игрокам мерещилось, будто ключик удачи запрятан где-то на территории былинной смоляковской усадьбы, и если поговорить с артистом по душам, он откроет секрет. Преисполненные надежд, они наперегонки с репортерами устремлялись к деревне Важа, добираясь по вязкому рыжему проселку, где автомобили застревали, точно мухи на клейкой ленте, или по Вад-озеру от ближайшей железнодорожной станции в нанятых задорого дощатых лодчонках, вторивших визгом уключин тоскливым и пронзительным чаячьим крикам.
Однако же ни у кого ничего не вышло.
Волны ходоков и ездоков разбились о высоченный, сколоченный из морщинистых мумифицированных плах смоляковский забор. Ворота на петлях кованого, изъеденного временем железа всегда оставались заперты. Смоляков в кратчайшие сроки, выдирая стройматериал из дремучих, пахнувших сырой землей важинских развалин, превратил свою усадьбу в крепость. Всякий, кто приближался к забору, тотчас отшатывался: немедленно, будто собственная тень человека на этом заборе, с обратной стороны возникала громадная собака. Невидимая, она бросалась на плахи и лаяла так, что отдавалось в лесу. Немногие смельчаки, сумевшие при помощи разных приставных приспособлений заглянуть за забор, утверждали, что эти зверюги голые и черные, будто обтянутые толстой резиной, и морды у них напоминают чудовищные черные розы. Никому из пришлых не удалось вызвать Смолякова на переговоры: ответом на многочасовые крики и призывы обыкновенно был одиночный выстрел в воздух, от которого словно что-то обрывалось в самом зените. В отместку переговорщики исписали и изрезали неприступный забор разными непристойными надписями и спалили в деревне несколько заброшенных домов, горевших кисло и хрипло, долго струивших из-под обугленных бревен едкие белые дымки.
При всех этих обстоятельствах у Киры Матвеевой были основания считать, что именно она сумеет добиться встречи с артистом и получит от него нечто гораздо более существенное, чем просто интервью.
Больше всего на свете Кира Матвеева любила деньги. И знала доподлинно, что Кирилл Смоляков, несмотря на странности нынешнего поведения, любит то же самое.
Между Кирой и Смоляковым существовала связь. В этом Кира убедилась абсолютно с первого просмотра той самой мутной и дерганой хроники, что посчастливилось снять какому-то вологодскому придурку. Там, за квадратным плечом надвигавшегося Смолякова, она увидела дерево – подсохшую старую пихту с каркасом словно бы из проржавевшей железной арматуры и с тем особенным строением шершавого ствола, что вызвал в груди у Киры горячий толчок. В сыром глубоком дворике, где прошло ее московское детство, росла тоже очень старая, оплывшая, неряшливая липа, обладавшая той же, моментально узнанной, особенностью: все время казалось, будто за ее стволом, похожим на ком иссохшей земли, стоит человек. Маленькая Кира, обмирая от коленок до банта, часто пыталась увидать того, кто прячется. Но тот человек всегда оказывался проворнее и ловко отступал, продолжая таиться и глядеть на Киру, с какой ни зайди стороны. Он был все время там, за липой, – грустный, внимательный, словно бы несправедливо обиженный. В детстве Кире казалось, будто человек за деревом – ее исчезнувший отец.
Мама Киры, Ниночка Матвеева, никогда об отце не говорила. Она была художником-гримером, всю жизнь моталась по киносъемкам, и особенно часто работала с Кириллом Смоляковым. Дома хранились реликвии: фотоснимки в бархатном альбоме, на которых Смоляков, всегда серьезный, обнимал Ниночку, всегда смеющуюся, на фоне рижской мокрой улочки, на фоне разомлевшего моря, на фоне какого-то мраморного ангела с крыльями до пят и воздетым крестом. Имелась также гипсовая маска Кирилла Смолякова, более всего похожая на старый тапок: на ней Ниночка Матвеева когда-то делала артисту пластический грим, примеряя накладные носы и подбородки из латекса. Разумеется, все это еще ничего не доказывало. Отчество у Киры было Николаевна, то же, что и у матери: Кира подозревала, что это был один и тот же, равно несуществующий Николай, потому что никакого деда она не помнила. Зато ее мужское имя, редкое для конца семидесятых, говорило о многом. Наверное, Ниночка хотела сына, а получилась дочь. Утешение, блин, на старости лет.
К сожалению, никакого внешнего сходства со Смоляковым Кира у себя не находила. Она была полная копия Ниночки: глаза небольшие, но яркие, будто ограненные стеклышки, каллиграфически круглые бровки, ямочки на щеках. Сердясь на Ниночку за многое – за мечтательность ее и нищету, за любовь к сладкому, за эту темную квартирку на первом этаже с низкими, давно не белеными потолками, словно обмазанными глиной, и ржавым, как перечница, душем на резиновой кишке, – Кира показательно исправляла то, что получила в наследство. «Вот, маменька, как было надо», – мысленно повторяла она, вытягивая кудряшки парикмахерскими утюгами, придавая глазам при помощи татуажа и макияжа холодную презрительную глубину. В сущности, Кира не прощала Ниночке ни единого дня из ее нелепой и беззаботной жизни. Прорубая себе карьеру в деловом еженедельнике, рискованно хватая куски рекламного пирога, живя на антидепрессантах, сообщавших миру как бы легкое кружение по часовой, туда, где кончается всякая тревога и грусть, Кира видела Ниночкино существование как ветхий женский рай с конфеткой за щекой. «Вот я могу, почему ты не сумела?» – мысленно спрашивала она у матери и, возможно, получила бы какой-то ответ, если бы Ниночка не скончалась восемь лет назад от рака молочной железы.
Кира любила деньги, и это было хорошо, потому что было правильно. Однако в этой любви, как и во всякой другой, для счастья требовалась взаимность. Кира много зарабатывала трудом, рваными нервами, но, подобно Данае, грезила о золотом дожде. Обещанием золотого дождя манили разубранные гирляндами, словно спускавшие по ниткам самоцветы, ночные казино: если прищуриться, могло показаться, что все это текучее цветное электричество обрисовывает вовсе не те обыкновенные здания, что стоят на земле в действительности, а какие-то волшебные шатры. Там, где шла игра, истаивали грубые законы материального мира, и человек, будто в храме перед богом, представал перед своей удачей. Туда железная Кира, о которой не позаботились ни потрепанная кукла Ниночка, ни фантомный отец, устремлялась за любовью и щедростью. Ее бесконечно волновало вращение лакового колеса, сухой и сбивчивый стрекот шарика в нем, переходящий по мере приближения к результату в барабанную дробь; ее завораживали прозрачные пальцы девушек-крупье, помеченные для видеонаблюдения алым маникюром, плавно посылающие игрокам твердые новенькие карты. Делая прикуп, выкладывая шершавую фишку на заманчивую, словно округлившуюся в глазах, клетку игрового поля, Кира испытывала горячие толчки узнавания, какие мог бы испытывать детдомовец, увидевший родную мать. Она не могла спокойно пройти мимо размалеванных, как клоуны, игральных автоматов, делала ставки в Интернете. По-научному это называлось лудоманией, но Кире казалось, что во время игры человеку открывается какая-то очищенная от житейского, бытийная истина.