Прижимаю тебя к своему сердцу, Леонор. Не заставляй меня сходить с ума от счастья. Алекс
[21.4.1891; Дрезден – Санкт-Петербург]
[…] Спасибо за хорошие письма. Я хочу написать тебе много – о Шопенгауэре, о твоих печалях, дорогая Леонор, о множестве вещей, но сегодня я падаю от усталости, потому что у меня осталось всего несколько дней до отъезда в Париж.
Ты слишком умна, чтобы читать Шопенгауэра. Я объясню тебе это на днях. Шопенгауэр для молодежи или для «наседок» – большой талант, но мелочный характер, и мы видим это в его книгах. Он не скажет Вам ничего нового и у него много фальши. Он слишком мало анализирует и слишком саркастичен, чтобы быть серьезным. И он чересчур много думает о себе.
Если после этого Вы прочтете Дарвина, Спенсера, Хаксли, Вы почувствуете, какой покой и какое уважение они вызывают.
Я пришлю Вам названия книг или сами книги (несколько!) из Парижа в Москву, однако, лучше отправить названия, потому что там есть цензура. Но я не знаю, как их перевели. И какие назвали им дали. […]
Я считаю, что большая привязанность мужчины к женщине и наоборот – это то, что облагораживает всё.
Старость, смерть, несчастья, болезни – это ужасно, но, поскольку, с этим ничего не поделаешь, – пройдем через это, не ропща заранее. Изучение естествознания, натуралистической философии, единственной, которая приучает человека к знанию того, что он не может знать ничего, кроме того, что он постепенно открывает опытным путем.
За пределами сего об этом глупо думать, поскольку ни к чему не приводит. Нет, дело в том, что джентльмены а-ля Шопенгауэр не совсем уверены в этом. Это бесчисленные домыслы на любимую тему.
Меньше предаваться отвлеченным размышлениям и больше узнавать – вот девиз хороших, правильных и серьезных натуралистов.
Я Вам расскажу об этом – чтобы описать, потребовались бы тома!
Если доживем до нашей встречи, то после этих двух месяцев эпистолярных познаний столько всего можно сказать друг другу. Нет, нам уже не по пятнадцать лет, вот почему наше сердце легко сомневается. Мы оба страдали – мы дичь, которую уже разделали. Но всё это потому, что мы едва знали друг друга…
Видели ли мы когда-нибудь что-нибудь подобное? Два дня, а потом разлука.
Что ж, давай смело пройдем через это, раз так нужно, и признаюсь, счастье снова увидеть тебя только растет во мне, потому что я узнал тебя лучше. Видеть тебя снова и снова – это как если бы я знал тебя два года вместо двух дней…
Да, Леонор – я люблю тебя – настолько, насколько способно любить мое сердце. В каждый момент дня я с тобой. Я не знал, что ты такая хорошая, такая умная и такая правдивая.
Не страдай зря. Время, когда придется по-настоящему страдать, наступит довольно скоро! Страдать из-за чего-то стоящего да, но страдать из-за того, что нужно страдать, это всё равно, что быть Грибулем[412], который бросается в воду, боясь промокнуть под дождем.
Если со мной случится несчастье – я умру, вот и всё. Но я буду бороться до последнего момента.
Вот почему самоубийства для меня отвратительны. Они дают повод слабакам. Это не борьба, это трусливое подчинение. Люди, склонные к самоубийству, не могут быть достойны любви – это я часто говорил М.[атильде]! И всё же я обожал ее, но, любя, я всегда говорил себе, что делаю глупость.
В то время как с тобой, Леонор – у меня абсолютно нет этой мысли, наоборот, я думаю, что у меня всё хорошо — что это большое счастье для меня и что для тебя это тоже хорошо. Может быть, я ошибаюсь, но это мое чувство, я надеюсь, что с тобой всё в порядке. Никогда еще я не видел такой нежной и хорошей женщины, как ты. Я хочу послать тебе письмо настоящего друга (девушки)[413] о тебе и других. Это тебя позабавит.
Хотел написать тебе два слова!!! А сейчас – да хранит тебя бог. Береги свое здоровье – это самое главное.
Прижимаю тебя к своему сердцу и долго целую в губы, которые обожаю. Твой Алекс
[21.4.1891; Дрезден – Санкт-Петербург. Телеграмма]
СОВЕРШЕННО ВЫЗДОРОВЕЛ ТЯЖЕЛЫЙ ПРИСТУП ПЕЧЕНИ ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ КАК ПРЕМЬЕРА
[1.5.1891; Дрезден – Москва, дом Базилевского, пер. Б. Кисловский, 12.1]
[…] Поскольку необходимо объяснить мою телеграмму, я вынужден вернуться к старой истории.
Не знаю, говорил ли я тебе, что после смерти Матильды постепенно у меня развилось заболевание печени. В конце концов, она увеличилась, и, после того, как я проболел в Каире, мне пришлось лечиться в Карлсбаде. Значит, моя печень слабее, чем кажется на первый взгляд. Наступает дряхлость.
И недавно у меня было доказательство этому. Когда ты уезжала в Петербург, я боялся слишком привязаться к тебе, потому что, как я уже говорил, мне не хватает уверенности в женщине. Я верю, что она может измениться в одночасье, верю, что нужно всегда быть рядом с ней – держать ее при себе, защищать (как ты правильно говоришь), чтобы не чувствовать недоверия.
Постепенно, однако, благодаря твоим хорошим письмам, таким прямым и искренним, таким женским, но таким правдивым, доверие снова стало возвращаться ко мне. Я поверил тебе, когда ты сказала: «Будь спокоен, всё сказано». Я позволил себе увлечься чувством, охватившим меня, и был безмерно счастлив. К сожалению, я не умею делать что-то наполовину.
Вместо того, чтобы довольствоваться легким и веселым чувством, как это умеют делать с женщинами почти все мужчины, ничего не обещая и не требуя другого, я позволил себе полюбить тебя так, как я люблю, когда люблю по-настоящему. То есть иметь только одну мысль — и оберегать только одну мысль.
Я нахожу приятной любую жертву ради одной этой мысли – и только так можно честно любить. Только тогда мы любим утром так же, как вечером, ночью так же, как днем, а не порывами. Если бы у меня к тебе был только порыв, я бы счел это нечестным. Вот почему я говорил тебе со всей искренностью и правдой в душе: «Я твой».
Пойми это правильно, и тогда ты поймешь, что я должен был почувствовать, когда ты вдруг написала мне: «я два дня думала, не стоит ли всё бросить» и когда ты написала мне письмо тоном, отличным от других писем.
Я не хочу к этому возвращаться – этим всё сказано, но хочу объяснить тебе, что для меня это был удар дубинкой.
Еще раз в своей жизни я увидел, что доверять — это безумие, поскольку человек сам не может доверять себе.
Это напомнило мне о стольких печалях. О М.[атильде] в том числе. Я могу показать тебе письма, которые касаются только одной темы: самосохранения.
Я говорил ей, что каждая близость между мужчиной и женщиной опасна – даже с безразличными мужчинами – потому что она всегда убивает то, чего больше нельзя повторить, и что было так прекрасно.
Она считала себя сильнее, она не боялась близости – и трижды она испытывала это с никчемными людьми (если бы ты только знала их!). Бурже среди них орел, она совершала почти непоправимые глупости, которые, как гризетку, довели ее до самоубийства. Что я пережил – трудно тебе описать.
Я также сильно страдал от мысли о том, что свободная женщина не умеет и не может защитить себя, что ее нужно удерживать религией или подобными глупостями, узостью взглядов, ложными средствами, но что правильный, честный, истинный путь – это не для нее.
Все эти мысли, включая мысль потерять тебя, – всё это влияло на меня в течение восьми – десяти дней до такой степени, что не могу описать. Я больше не спал, и, в конце концов, моя печень дала о себе знать – и вот я заболел (уверен, что через пять дней буду в порядке).
Нет, я уже не тот, прежний, раз моральное состояние победило физическое. Когда-то я мог страдать месяцами (в Константинополе), но мое здоровье выдерживало всё.
Теперь я стал слабым.
Твои последующие письма немного успокоили меня, а затем мне снова удалось привести себя в это промежуточное состояние – надежды без особой уверенности и готовности к несчастью.
У каждого своя природа, и ты не можешь изменить свою, которая, как известно, намного превосходит мою. Если бы ты знала меня лучше, ты бы увидела, что у меня есть одно серьезное качество: я правдив в любви. […] Правдивым я называю постоянство. Я знаю, что обладаю постоянством, поэтому охраняю это качество. Я избегаю любой женщины, интереса к любой женщине. В этом секрет постоянства. […]
Через пять дней я уеду в Париж и пробуду в Англии всего три дня. Оттуда, если ты не напишешь мне: «Убирайся к черту!», я без остановки уеду в Москву, где тебе придется заботиться обо мне, и где я хочу отдохнуть – иначе умру.
С одной стороны, я рад, что болезнь позволяет мне отказаться от множества английских приглашений от очаровательных дам-подруг, но в сердце у меня другое, и все женщины в данный момент являются посторонними в моей внутренней жизни.
Даже семьи, которую я люблю, и которую ты знаешь, я постараюсь избежать. Ты понимаешь, что с этими принципами нет ничего проще, чем быть верным – всегда. Я не признаю неверности в любви, я признаю ее только в браке.
И поскольку я люблю тебя, я хочу быть верным тебе до конца – то есть до самой Москвы (!). Я не хочу дотрагиваться до руки женщины с чувством, я не хочу произнести и слова, которое бы не сказал в твоем присутствии. […]
В глубине души я понимаю тебя, ты дала мне больше, чем я заслуживаю, я нахожу тебя великой, благородной, щедрой, я лишь объясняю тебе мою глупую натуру, с которой, вероятно, и умру. Я тоже не могу ее изменить. […]