увидеть тебя в тот же день – было бы ужасно. Лучше бы ты сама относила письма, но если ты отдаешь их в руки Нинетт или другим людям, то наверняка хозяйка знает, что ты часто пишешь и телеграфируешь человеку с моим именем.
Вот почему мне хочется взять другое имя для переписки. Это очень серьезно. Как только я приеду к тебе домой, твоя хозяйка скажет: а, это тот господин, которому Вы пишете письма? Мне всё равно, но этого нужно избегать, и это так просто. Люди любопытны, особенно в такой деревне, как Москва, и еще француженки в качестве хозяек дома!
Итак, первого июня я хочу быть с тобой любой ценой, и чтобы ты была в одиночестве – остальное мне безразлично. Можешь сказать, что ты старинная подруга моей семьи твоей глупой хозяйке. Надеюсь найти меблированные комнаты без хозяек – изолированные – но кто знает, в этот дурацкий период, когда вся Москва будет ходить на голове.
Я уверен, что твои письма запоздали, потому что их читали на почте. Это, как ты знаешь, практикуется в России. […]
Я могу уехать 29-го в полночь, если увижу, что поезд 30-го неудобен. Я мог бы также оставить все свои вещи на вокзале и отправиться прямо к тебе домой – чтобы не тратить время на поиски места, где можно было бы остановиться до встречи с тобой.
Мой милый друг, мой дорогой друг, я живу для тебя и тобой, твой А. [леке]
[13.5.1891; Дрезден – Москва]
[…] Я подумал, что останусь с тобой в Москве со 2-го по 4-е число, а потом мы могли бы поехать в окрестности, подальше от всех этих людей, останавливаясь по дороге. Может быть, отправить Нинетт с остальными и быть свободной, как птица. […]
Осталось меньше двух с половиной месяцев – если я приеду 1 июня. И я приеду, даже если заболею, только не волнуйся, я уже достаточно окреп, а дорога, смена воздуха, и, прежде всего, мысль о том, чтобы броситься в твои объятия, – это мое лучшее лекарство. […] Я хотел бы просто спокойно побыть рядом с тобой, ни о чем не говоря, ни о чем не думая – просто целуя тебя, прижимая к своему сердцу, не произнося даже слова, которого ты так боишься. […]
Если я приеду 1-го вечером (но надеюсь, что это будет 1-го утром), смогу ли я подождать тебя? Надеюсь, да! К черту хозяйку – я постараюсь развратить ее, дожидаясь тебя, хотя, признаюсь, это не мое ремесло. […]
Телеграфирую тебе по дороге, вероятно, из Варшавы, с точным указанием времени прибытия на вокзал. […]
Прижимаю тебя к сердцу. Надеюсь, что ты меня узнаешь и что я не очень изменился. Твой А.[лекс][…]
[18.5.1891; Александрово – Москва. Телеграмма]
ПРОШЕЛ ГРАНИЦУ БУДУ В МОСКВЕ 1 ИЮНЯ ПОСЛЕ ПОЛУДНЯ СРАЗУ ЖЕ К ВАМ ДРУГ
[23.5*1891; Москва – Москва]
Десять вечера. Пишу тебе, поскольку чувствую необходимость.
Мне грустно, ужасно грустно. Невозможность быть рядом с тобой становится для меня невыносимой. Начинается страдание, страдание из-за хорошего, которое становится чистой и простой любовью, то есть жизнью в сердце другой души. Как и физическая любовь, которая для меня – это ощущения тела в теле другого.
Но что поделаешь! От этого нет лекарства. Когда мы подходим к этому «психологическому» или метафизическому моменту, […] есть только один способ немного утешиться, который состоит в том, чтобы произнести это абсурдное слово, которое тебе не нравится: я люблю тебя. Я ужасно люблю тебя, Леонор, я больше не могу этого скрывать – это уже не только желание обладать тобой, быть рядом с тобой, быть любимым тобой (хотя бы немного), это ужасный страх потерять тебя, который заполняет мое сердце. Я верю, что это настоящая любовь, вот почему она грустная, ужасно грустная. Я больше не смею думать о завтрашнем дне. Нет, я не могу этого делать. Я чувствую твое сердце, как если бы я жил в тебе. Я понимаю тебя, как будто бы я был тобой, и я боюсь (страх! что это за смешное слово?).
Ты получишь это письмо утром, оно покажется тебе ненужным, бесполезным, ребяческим, но мне всё равно.
Видеть других, разговаривать с другими – для меня мучение. Идти на встречу с моими друзьями – настоящее страдание. Так всегда было с М.[атильдой] – так и с тобой сейчас. Поэтому я говорю тебе спокойно, вне всяких страстей, вне всякой физической подготовки – я люблю тебя, я люблю тебя до смерти. Я несчастен и прости меня.
Не вини меня, это сильнее меня. Я не хотел так сильно любить тебя, но что поделать – это выше моих сил. Твоя артистическая натура – слишком большое облегчение для меня. Я устал от жизни среди этих ежедневных посредственностей, ты сделала мне много доброго, но это добро скоро убьет меня, потому что расставание с тобой будет для меня медленной и верной смертью.
«Ты этого хотел, Жорж Данден, ты этого хотел!» Да хранит тебя Бог! [без подписи]
[7.6.1891; Харьков – Киев. На конверте – по-русски: Ея Высокоблагородию Елеоноре Александровне Дузэ ⁄ Киев ⁄ Европейская Гостиница]
[…] Дорогая, милая Леонор. […] Пишу тебе, сидя у окна моей спальни, через которое вижу огромную долину, петляющую по ней реку, кусты над полями – деревни, церкви вдали. Всё дышит спокойствием. Ничего не слышно – ни единого звука.
Я думаю, думаю, думаю – «о чем»? Ни о чем – вот счастье! Мысли такие неопределенные, такие расплывчатые – как будто засыпаешь. Только в России можно получить такие ощущения, но только тогда, когда сердце удовлетворено, спокойно, счастливо. Я так равнодушен ко всему окружающему – и спокойствие – это так благотворно! Если бы я мог быть с тобой в этом уединении – в этом величественном лесу, где точно никого не встретишь, на этой природе, где всякая мелочная действительность отступает, где чувствуешь только жизнь момента – я был бы счастлив, как ребенок, который не думает о завтрашнем дне!
Спасибо за добрые слова. Я постоянно перечитываю твое письмо, и мне кажется, что я вижу и слышу тебя. Я спокоен, потому что не позволяю себе терзаться мыслью о том, что оставлю тебя после Одессы. […]
Я не достоин тебя, но хочу быть твоим любящим и верным рабом – твоим настоящим и преданным другом.
Благодарю тебя за все, дорогая Леонор. Благодарю за каждую минуту, каждую секунду, которую ты мне даришь в реальности или в мыслях. Благословляю тебя. Я глубоко счастлив веря, что ты моя. […]
[6.7.1891; Жмеринка – Милан]
Жмеринка. Я на станции, где мне придется ждать до пяти утра. Сейчас шесть часов вечера.
Вы приедете в Вену примерно в то время, когда я должен буду уехать, и потом в пути еще сутки, – Вы будете в Венеции, когда я приеду в Груновку – таковы поездки по России!!! […]
Пиши мне в Петербург обо всем, что увидишь в Италии. Обо всем, что тебя беспокоит, что мучает. Пиши чаще – в этом мое единственное счастье. Оно начнется только в Петербурге, через восемь дней! Из Петербурга я сразу же напишу тебе, потому что буду знать, куда писать. Постарайся добраться в Неаполь до Байройта. Думаю, так будет лучше.
Мне грустно от того, что ты пойдешь смотреть на мой дом без меня. Дом, в котором я был так счастлив! В маленькой комнатке в турецком стиле я показывал тебе отрезы ткани. Помнишь? Именно там я понял твой вкус, такой изысканный, и там я проникся глубоким чувством к твоей прекрасной натуре!
Не оставайся долго в Венеции, тебе будет грустно. Думай с радостью о своей работе. […]
[15.7.1891; Санкт-Петербург – Байройт]
Я только что приехал в Петер, [бург] и бросился смотреть твои письма. Мое сердце колотилось! Я так давно не получал от тебя известий и испытывал ужасные муки, не зная, куда тебе писать, куда телеграфировать. Я нашел телеграмму и три письма! Я стал читать и перечитывать каждое письмо по три раза. Это моя жизнь, Леонор, моя любимая, моя единственная мысль, моя единственная надежда. Спасибо, спасибо, мой милый друг, спасибо за все, что ты мне говоришь.
После твоего отъезда я мысленно с тобой. Весь с тобой! В Венеции! Там, где я видел тебя в постели, такую красивую, такую печальную, такую милую, но с твоим горячим сердцем, такую несчастную и такую достойную быть счастливой. Мне казалось, что я знал тебя давно. Ты говоришь, что боишься, что я привяжусь к тебе. Но я уже привязался, уже, с тех пор как в первый раз поцеловал тебя в губы в Риме. С тех пор я живу тобой и благодаря тебе. Я чувствую твоим сердцем, я чувствую твоим телом, от кончиков твоих волос до кончиков твоих ног, которые мне хотелось бы целовать, целовать до смерти. Я был мертв без тебя, ты меня оживила. Ты говоришь, что нуждаешься во мне, но – ты не чувствуешь этого – я отдаю тебе свои последние чувства. После этого – смерть – вот, что мне останется. […]
Я нахожусь в доме Л.[евашовых][418], который ты знаешь – смотрю на дом и мысленно вижу в нем тебя. В моем сознании всё связано с тобой.
Спасибо за подробности о моем доме. Спасибо за то, что призналась, что тебе было грустно в Венеции… […]
Да, я могу сказать, что люблю тебя целиком, зная цену этому слову, и, как говорил мой французский друг: «Любовь – это всё, остальное – ничто».
Однажды, когда в Груновке стояла особенно холодная ночь, я покрыл себя твоим домашним платьем. Как будто часть тебя была рядом со мной. Вот до чего дошло! […]
Я планирую побыть с тобой во Франкфурте и держаться подальше от Байройта – приехать туда всего на один или два дня. Думаю, я мог бы провести с тобой четыре – пять дней – свободно, вдали от других.
Я только хочу, чтобы ты сфотографировалась во Франкфурте (недалеко от Содена), куда ты собираешься с малышкой, а потом мы сможем поехать в Гейдельберг, Майнц и т. д. – куда захотим! Какое счастье! Не пиши мне больше сюда до моего отъезда, а телеграфируй немедленно свой адрес в Байройт, потому что возможно, что твои письма уже не застанут меня в Петербурге. […]