[17.7.1891; Санкт-Петербург – Байройт]
Признаюсь, твои письма расстроили меня. Женщины всегда будут такими! Их искренность, их правдивость всегда наполовину! Всегда что-нибудь скрывают. Я не обвиняю тебя за четыре письма, которые у меня перед глазами.
Здесь, в этих письмах, я верю, что ты правдива или желаешь ею быть – всегда благородная и великая, но почему… нет, больше без упреков – никогда, чего ради! Мое сердце устало от невысказанных упреков, от жгучих горестей… Я больше не хочу спрашивать «почему вчера, почему сегодня», я спрашиваю: «как будет завтра?»
Да, я задаюсь вопросом, что мне делать в связи со всем этим. Это непростой психологический вопрос, уверяю тебя.
При этом я верю только в истину, справедливость и свободу.
Поэтому я хочу быть справедливым и честным и дать тебе полную свободу.
У меня больше нет мужества бороться с чувствами, которые могут возродиться в тебе. […]
Уже тот факт, что ты снова увиделась с тем[419], кто отвез тебя в отель в Венеции доказывает мне то, что и должно доказать.
Я должен видеть дальше, чем ты в своем сердце.
Я знаю, что если бы ты снова начала жить с ним, ваше счастье длилось бы недолго, я это знаю.
Но мне больно быть невольной причиной, за которую, возможно, цепляется твоя мысль, – борьбы с любовными притязаниями вернувшегося.
Я глубоко опечален, и твои признания делают меня еще печальнее. Да, моя единственная мысль, мое единственное желание – увидеть тебя снова, но я хочу увидеть тебя, предоставив тебе полную свободу, и хочу простить тебя, даже если ты говоришь мне, что чувствуешь себя слабой перед тем, кто был всем для тебя в течение последних пяти лет. Мне будет не хватать уверенности в себе.
Ты вела себя как ребенок, когда уехала из Италии, не написав ему просто и серьезно своего мнения о ваших отношениях. Ты позволила разрастись в нем страху потерять тебя. Поэтому ты сделала все, чтобы возродить его привязанность. Я не чувствую себя достаточно сильным, чтобы бороться с этим.
Я бы никогда не осмелился похитить тебя у другого, если бы не был уверен в том, что этот другой абсолютно мертв в своих правах. Но это давно следовало уточнить.
Не вини себя за всё это, но пойми состояние моего сердца.
Мне осталось жить не так уж много. Я хочу быть добрым и справедливым. Если у меня с тобой была мимолетная интрижка, всё было бы по-другому, я бы попрощался с тобой, как и поздоровался, но я отдал тебе всё свое сердце, так как считал, что в обмен получил твое.
Ты, может быть, думала, что твое сердце свободнее, чем было на самом деле.
Я тебя полностью прощаю, потому что знаю, что ты была правдивой со мной до самой маленькой детали. Если я обманываюсь – оставь мне эту иллюзию. Было бы слишком поздно возвращаться сейчас. Нет ничего более сложного понять саму себя для такой богатой натуры как твоя. Поэтому я принимаю всё в тебе.
Я прощаю тебя, как прощал всё М.[атильде]. Только ее самоубийства я не смогу ей простить, потому что это сделало меня ничтожным и несчастным и вернуло ее к моменту ее первого появления. […]
Я сказал тебе однажды: я использую слово «любить» только тогда, когда люблю настолько, чтобы быть в состоянии преодолеть свою любовь на благо того, кого люблю.
Я буду придерживаться этого, даже если мне придется умереть. […]
[14.8.1891; Милан – Неаполь]
Кафе «Биффи»[420]
Я только что отправил тебе телеграмму. Хожу по улицам, смотрю на витрины, на людей, на извозчиков, на дома, но в глубине души ничего не вижу, ни о чем не думаю, как пьяный или заключенный, который не видит даже цвета стен своей камеры.
Однако, собор[421] сумел броситься мне в глаза. Это единственное, что позволило мне отвлечься от грустных и, к сожалению, бесполезных мыслей.
Признаюсь, глупость этой конструкции никогда не поражала меня так сильно, как в этот момент.
Его размеры уже не впечатляют – поскольку наши глаза привыкли к гораздо более крупным зданиям. Размер – это всегда идея относительная и его впечатление на нас не обусловлено ничем иным, как идеей сравнения. Итак – ничего впечатляющего в целом […], он перегружен ничем не мотивированными мелкими деталями, или такими, смысл существования которых был преувеличен настолько, что больше не существует.
Вот пример: каждая фигура увенчана небольшой крышей, но расстояние между крышей и статуей настолько велико, что крыша теряет смысл своего существования, и статуя оказывается во власти дождей. Это глупо. В целом, все украшения абсолютно безвкусны, и я считаю, что едва ли можно найти памятник, более способный проиллюстрировать человеческую глупость. Это будет понятно лет через пятьдесят.
Я думаю о Вашей «Графине ди Шаллан»[422]. Подумайте об этом тоже – холодно и практично. Ваш практический дух уже слишком поэтичен и артистичен для неблагородной толпы, которая сегодня считает, что она призвана судить искусство, потому что может заплатить за билеты в театр. Да, не меряйте себя с теми, кто хочет заработать на массе представлений. Ваше здоровье, Ваш характер, Ваш темперамент противятся этому.
Уменьшите количество – и поднимите цены.
Тогда Ваш разум станет свежее, а здоровье сохранится.
Заставьте их жаждать Вас – Вы этого достойны! И не впадайте в лихорадочную работу артистов, желающих заработать любой ценой, потому что они никогда не зарабатывают достаточно, чтобы покрыть гигантские расходы, вызванные тем лихорадочным существованием, которое они вынуждены вести.
Откройте новую эру, потому что Вы можете это сделать.
Вложите больше сил в подготовку и будьте сдержанны в том, что даете.
Я пишу тебе всю эту чушь, чтобы занять свою горящую голову. Мне кажется, я знаю тебя с самого рождения. Вся твоя жизнь открыта передо мной, и в то время, когда тебя нет здесь, рядом со мной – я живу твоей жизнью и страдаю твоим сердцем.
Я не буду писать тебе так часто, чтобы не погружать тебя в ненужную грусть.
Особенно думаю о том времени, когда я мог бы остаться с тобой – надолго — где-нибудь в далекой стране, не опасаясь разлуки на следующий день. Далеко от всех знакомых, на природе. А пока давай уверенно, спокойно и весело работать ради нашей свободы, моя милая, моя дорогая Леонор. […] Целую твои горящие губы. Храни тебя Бог! Твой А.[лекс]
[16.8.1891; Кале – Неаполь. I]
[…] Если твой врач говорит, что в длительном лечении нет необходимости, и если у тебя есть время, которое ты можешь посвятить отдыху, отправляйся, к примеру, в швейцарские горы, в Энгельберг, на Люцернское озеро на две-три недели. Именно туда всегда ездит Вагнер. Это будет лучше, чем ехать в Неаполь, и ты поправишься на свежем горном воздухе. […]
[16.8.1891; Кале – Неаполь. II]
[…] Все, что я могу сейчас сделать, это поблагодарить тебя за те два часа, которые ты позволила мне провести с тобой. Я никогда их не забуду, моя дорогая Леонор, моя добрая возлюбленная, мой единственный друг. Пусть бог хранит тебя и дарует тебе здоровье – остальное приложится само собой с твоей богатой натурой и мужской энергией. […]
Я хочу поработать над твоим костюмом Клеопатры, особенно над головным убором. […]
[18.8.1891; Лондон – Неаполь]
Я получил твое письмо сегодня! Ты говоришь, что отправила его 16-го – утром, а я уже получил его 18-го в полдень! Думаю, ты ошибаешься, это было 15-го – иначе, было бы слишком быстро. Так или иначе, я был счастлив, весел – и чуть не запрыгнул на шею клерку, который его доставил!
Кстати, по поводу твоего письма! Представь ситуацию. Я возвращаюсь из деревни – час по железной дороге, потом долго еду на машине до почтового отделения, спрашиваю о твоем письме и вижу его, и тут глупый сотрудник говорит, что не может мне отдать письмо без визитной карточки или паспорта! Видела бы ты мою ярость! Мне нужно было бы потерять четыре-пять часов в этом огромном Лондоне, чтобы найти кого-нибудь, кто мог бы за меня поручиться или отказаться от письма и вернуться в деревню, чтобы назавтра вернуться в город, и значит, не прочитать его еще в течение суток! Я уговаривал его, ругался, ничего не действовало.
В конце концов, опечаленный, я ушел, но по дороге подумал – надо поискать, должно же что-то с моим именем быть при мне.
У меня была твоя телеграмма, я пошел обратно, но, увы, напрасно – служащий сказал мне: «Видите ли, там другое имя – Руссов, а не Волков». Я был разъярен!
Вдруг я вспомнил, что моя рубашка промаркирована моим полным именем!
Представь себе произведенный эффект! Я вытащил ворот рубашки и предъявил его служащему! Нужно было его видеть! Он тут же выдал мне письмо. В тот момент я хотел расцеловать свою собственную рубашку, так я был счастлив!
Я снова увидел твой милый почерк с подчеркиваниями, с подписями на уголках, ремарками и т. д. Я представил, как твои, дорогие мне, руки переворачивают лист, чтобы добавить еще несколько слов.
Леонор, дорогая, возможно, любовь заставляет страдать, но какое же это счастье в то же время! Какое счастье – держаться за что-то в этой жизни так крепко, так полно, что всё остальное кажется пустяком. […]
[20.8.1891; Лондон – Неаполь]
[…] Все, что у меня есть в сердце, – сотворила ты, как же ты можешь ожидать, что я не буду любить тебя? Да, это дьявольское слово – любовь – наконец-то нашло свое место, ведь если это не любовь, то что же это? Я больше не боюсь этого слова, потому что, чем больше я узнаю тебя, чем больше ощущаю биение твоего сердца рядом с моим, чувствую твои руки, твое тело – всё твое существо в моем распоряжении, тем больше привязываюсь к тебе. […]