деревянных башмаках, которая не позволила ни увянуть своей душе, ни продать свое тело; не покинула отца, не забыла свое прошлое и не перестала поклоняться матери.
Все это я видел в этой комнате. Видел вас троих: жалких, бедных, но великих, благородных, простых – и увидел тебя как награду, причитающуюся твоему отцу за его страдания и его смирение. Всё в комнате говорило мне о тебе. Рискуя показаться глупым, скажу тебе, что даже в его туфлях я увидел частичку тебя. Эта более чем скромная простота пошла мне на пользу – я никогда не чувствовал жизни больше, чем чувствовал ее там, перед теми вещами, что остались после умершего человека. Я чувствовал, что я твой на всю жизнь (che buona vita che avrd![484]) – чувствовал, что никогда не оставлю тебя в несчастье, даже если ты забудешь меня в счастье с другим. Чувствовал, что прощу тебе всё – все, кроме самоубийства. Я ощутил, какое величие было в природе… нет, basta!
Если бы ты была там со мной, я бы рассказал тебе, что я чувствую, глядя в глаза – но как? Это письмо может попасть тебе в руки в тот момент, когда ты меньше всего будешь склонна думать обо мне – и в конечном итоге оно не обо мне…
Женщина с лицом ведьмы пробормотала сквозь зубы, что получила от тебя ужасное письмо, что она не понимает, почему она это заслужила и т. д. и т д. Ты хорошо сделала, что отправила его. […]
Я не назвал своего имени и сказал, что получил от тебя письмо, в котором ты просила меня осмотреть комнату твоего отца, вот и всё.
Если бы мертвые могли видеть, что происходит на земле, – твой отец увидел бы, что, благодаря тебе, есть человек, который оплакивал его смерть больше, чем кого-либо, и что этот человек отправился в его скромную обитель с чувством почитания и уважения, какого он никогда не испытывал ни в храмах, ни во дворцах сильнейших.
Здесь я остановился в гостинице «Италия». Иностранцев только четверо.
Завтра мне нужно уехать в десять вечера в Бриндизи. Всё дальше и дальше от тебя. Я передам прощальный привет оттуда.
Да хранит тебя Бог, мое милое дитя, моя дорогая девочка. Когда вернешься сюда – не спи на кровати твоего отца. Не будь слишком реалистичной в отношении того, что должно остаться воспоминанием в твоем сердце.
Храни все его вещи, как есть, всю свою жизнь, а когда у тебя будет свой обустроенный дом, оставь комнату, где ты сможешь сложить все эти вещи примерно в том же порядке.
Это напомнит тебе о твоем детстве, о нищете, о смирении твоего отца! Ты также сохранишь это смирение, несмотря на свой успех, и продашь свой «бриллиант», чтобы однажды отложить эти деньги. Но не носи с собой эту нелепость, напоминающую о глупости человечества. Теперь этот бриллиант вызывает у меня больше беспокойства, чем что-либо еще. Если бы ты могла просто оставить его у графа Г.[ейдена] или где-нибудь еще. Носить его с собой опасно! Не забудь.
А теперь хватит всего этого – к делу. Я не хочу говорить с тобой об этом, но мне придется, потому что это путь к свободе, а вскоре ты, возможно, больше не сможешь выносить свою работу. Поэтому нужно обрести хотя бы скромную свободу, но факт остается фактом: даже ее обрести нелегко. Мое сердце обливается кровью, когда я думаю о тебе, возвращающейся из театра в одиночестве по вечерам, а меня там нет. Я вижу твою комнату в Петербурге, в Москве. Я вижу башню перед твоими окнами – человека на ней, часы, которые напомнили мне о вечере – и вот, мне пора уходить. Увидим ли мы всё это снова? При каких обстоятельствах? Бог знает. Не забудь. Ты получишь это письмо 19-го или 20-го. Пиши мне два раза в неделю и, если сможешь, напиши в тот же день, когда я телеграфирую тебе из Бриндизи. […]
А теперь вот что. Было бы хорошо, если бы ты написала из Триеста или Вены своему врачу в Неаполе или Молешотту[485] вот такое письмо:
«Я устала и т. д… Хотела бы отдохнуть месяц, прежде чем снова отправиться в турне по Австрии. Не думаете ли Вы, что лучше всего было бы подышать свежим воздухом в спокойной поездке по морю, потому что я хорошо переношу море. Мне нужно солнце, тепло – разве не прекрасная идея – поехать в Каир на двадцать дней и провести восемь – десять дней на море? И т. д. и т. д.». —
Это в случае необходимости показать [предписание от врача] другим. […]
[P.S.] Нельзя побывать в Венеции, не получив ни слова от старушки[486]. Я пойду к ней сегодня вечером и уеду оттуда в Бриндизи в 10.35.
[14.2.1892; Лечче – Вена. Письмо с корабля.]
[…] Собачий холод – страшный ветер на море. Но на таком корабле это было бы пустяком, если бы я так не страдал от морской болезни. Здесь четыреста человек, в том числе двести женщин, которые, по-видимому, сильнее меня. Это печально, но так оно и есть. Есть и красивые, но для меня никого не существует. Где же обладательница того inverosimile[487] лица с изогнутым носиком, которая может чувствовать, страдать, жить, как все эти англичанки вместе взятые? Сегодня вечером, пока я пишу, она останется дома, и, возможно, рядом с ней будет Урусов. Если предаться мыслям о расстоянии, о невозможности преодолеть его, о необходимости ждать единственного человека, который держит сердце в своих руках Бог знает сколько времени, – если захотеть отпустить себя, становишься более несчастным, чем те несчастные бедняки в трюме корабля, которые продают апельсины, поют «фуникулу»[488] и кричат во весь голос. […]
Твоя дочь должна остаться еще на год в Германии, чтобы полностью говорить на этом сложном языке.
Через год найди для нее школу-интернат в Невшателе в Швейцарии. Это самое хорошее место, очень тихое, не слишком много иностранцев и лучший французский язык.
Оставь там ребенка на год, а затем поищи английскую школу в Швейцарии или Германии, чтобы твоя дочь смогла выучить язык и там. Так что через три года она будет знать четыре языка, чтобы в тринадцать лет ее можно было отдать в хорошую и серьезную немецкую высшую школу, где она должна получать образование до ее окончания и где языки могут идти бок о бок с учебой. Главное, чтобы она выучила языки в юном возрасте, а это можно сделать, только поместив ребенка в среду тех стран, где на этом языке говорят, или в специальную школу-интернат, вроде этих английских, где дети учатся, как если бы они были в Англии…
[16.2.1892; Порт-Саид – Триест]
[…] Пишу тебе с парохода в пятнадцати часах от Порт-Саида. Где ты? Ты в дороге между Москвой и Веной. В купе, одна, глядя на снег вокруг.
Я же вынужден видеть и слышать толпу англичан и англичанок, которая будет преследовать меня еще долгое время. Все они крупные, ширококостные, в мужицких ботинках, с условными фигурами, с руками в безвкусных кольцах, спортивными мощными плечами со звериными мышцами – мышцами кучера, а не мышцами руки, чувствующей страсть; эти руки пахли бы лошадьми, если бы их не мыли десять раз в день. Горе английским мужчинам и женщинам, если они не будут мыться постоянно. Весь перец, бренди, соусы, которые они глотают, выходят наружу через кожу. Я ни с кем не разговариваю и не желаю вымолвить и слова. Это словно другой мир, с которым ни я, ни те, кого я люблю, не имеем ничего общего. Было очень холодно – ты поверишь? В моей шубе, которая тебе знакома, и в плотном пальто мне было холоднее, чем в Петербурге при 25° мороза. Вот что такое ветер и влажный воздух. Я лег спать в шубе, оделся и укрылся одеялами. Так я провел сутки. […]
Я действительно думаю, что ты могла бы поехать в Венецию 8-го, а в Рим 9-го, чтобы не торопясь, успеть всё устроить с доктором в Риме. Можешь даже написать «курице»[489] несколько слов, вставив, среди прочего:
«Доктор требует месяц отдыха, и я думаю, он прав, особенно это надо для моей головы, но я тщетно ищу место, где я могла бы с удовольствием провести недели две – три. Честно говоря, кроме Египта, который я люблю, нигде, потому что Италию я ненавижу, Испанию еще больше, а в Швейцарии еще слишком холодно. Как некстати, что Волк.[ову] пришлось отправиться к первому порогу Нила вместо того, чтобы остаться в Каире! Зная, что он в Каире, я бы не колебалась ни секунды.
А дальше для меня поехать невозможно, потому что только дорога до Каира и обратно заняла бы не менее десяти дней, включая шесть по морю.
Доктор особенно настаивает на морском воздухе, зная, что я легко его переношу. Поэтому я телеграфирую В.[олкову] и, если получу ответ, что к 20 марта он сможет вернуться в Каир, я без колебаний отправлюсь в путь; иначе я бы, наверное, поехала в Алжир.
Напишу тебе еще раз по этому поводу. Как только я вернусь, примерно io апреля, мне придется снова поехать на гастроли в Австрии, которые будут гораздо более утомительными, чем в России, потому что здесь нужно посетить не два города, а около десяти с багажом, отелями, железными дорогами и т. д. и т. д…».
Ты можешь написать всё это, вставляя свои фразы, но смысл примерно таков.
Впрочем, это только предложение – ты сама лучше будешь знать, что делать.
Можно сказать, в том числе: «Как глупо, что я всего этого не предусмотрела, но, увы, мы в руках наших контрактов и людей, которые их с нами заключают. До приезда в Вену и встречи с агентами я не могла знать, – Австрию или Испанию я собираюсь посетить на этот раз. Мне все рекомендуют Австрию из-за выставки[490], которая откроется в Вене 1 мая» – вот так, это всего лишь идеи, воспользуйся ими – если они тебе нравятся. […]
[P.S.] Не забывай всегда писать: «через Бриндизи». Это письмо, вероятно, покинет Порт-Саид и дойдет до тебя в Триесте около 26-го. Не говори старушке Хатцфельдт ничего, кроме того, что ты едешь к врачу, чтобы посоветоваться о том, как провести месяц отдыха перед поездкой по Австрии. Не забудь оставить деньги, а также драгоценности в Триесте в известном банке или безопасном месте. Тебе скажут где.