ты ведь хотел меня убить! — сообразила она вдруг, теряясь. — Хотел… я видела. И кинулся сам в пропасть. Здесь десять саженей высоты! Ты очумел? Что же ты делаешь?
Но он молчал, ожесточенно отплевываясь и отряхиваясь, и с усилием поводил шеей, не совсем уверенный, что все на месте. Молчал, перекореженный каким-то озлобленным, несчастным, растерянным, исполненным жгучего отчаяния стыдом.
Вдруг Золотинка спохватилась, что подсматривает в душу любимого без разрешения, и поспешно прикрыла внутреннее око.
— Юлька! — потянулась она робкой рукой. — Что? Как? Ты цел? Что ты такое учудил?.. Ты рехнулся? Зачем ты за мной прыгнул? Зачем же прыгать?..
— Молчи! — просипел он надсаженным, все равно незнакомым голосом. — Молчи! — вскричал он, стиснув кулак. — Молчи! Или я не знаю что… Молчи! Потому что я проклят!
— Юлька… — протянула Золотинка, как-то жарко ослабев. — Ты гонялся за мной с ножом.
— Я хотел тебя убить! Я должен тебя убить! Поэтому… потому что оборотень!
— Я — оборотень? — изумилась Золотинка, подзабывши двусмысленные объяснения на горе. — Я не оборотень, — произнесла она слабым голосом и убежденно, в глубоком внутреннем убеждении покачала головой, все отрицая.
— А кто оборотень? Кто оборотень? — продолжал он в ознобе. — Золотинка — оборотень? В кого ты ее превратила? И кто ты, наконец? Скажешь ты свое имя?
Золотинка подвернула рукой снег волос и занесла к глазам.
— Никто не оборотень, — сказала она почти спокойно. — Каждый тот, кто есть. И всегда им был.
— Как? И Золотинка, которая стала невесть кем?
— Та, что дала тебе нож?
Он нетерпеливо мотнул головой, отмечая ненужные уточнения.
— Это Зимка. Колобжегская моя подруга, можно сказать.
— Ты сюда и своих подруг приплела?
— Она и есть Зимка. Без обмана.
— А ты кто? Без обмана.
— Я — Золотинка.
Юлий тронул грязный, в ссадинах и кровоподтеках лоб.
— Повтори еще раз.
— Золотинка, — прошептала она, неведомо чего оробев — словно у него было средство это лживое заявление опровергнуть.
— И всегда ею была?
— И всегда ею была. Ну то есть как… В каком-то смысле не всегда. Но с начала.
— Так, — молвил он, совершенно уже ничего не понимая. — А та, другая? С начала и с конца и во всех смыслах.
— Зимка Чепчугова дочь Лекарева из Колобжега. — Она забавно пожала плечами — можно ли выразиться полнее.
— А кто ее обратил в эту… из Колобжега?
— Я обратила.
Юлий дернулся — вот поймал он колдунью на слове, вот добрался он до определенности, что-то как будто забрезжило в зачарованном хороводе призрачной правды.
— Ты ее обратила? — повторил он, требовательно присматриваясь к Золотинке.
— Да.
— Хорошо. Кем она была до того, как ты ее обратила?
— До этого она была великой слованской государыней и великой княгиней Золотинкой.
— Так. Отлично. — Ему нужно было подумать. — А ты что? Ты откуда взялась? Ты тоже была великой слованской государыней и великой княгиней?
— Все это время?
— Все это время, черт побери!
— Все это время нет.
— А когда?
— Никогда. Никогда я не была государыней. Я только Золотинка.
— Только Золотинка! — усмехнулся он против воли. — Звучит очень скромно. Ладно. А она кто? Она была Золотинкой?
— Она была княгиней,
— А ты кем была?
— Я была Золотинкой. А потом пигаликом.
— Ты была пигаликом? — быстро спросил он.
— Была.
— А она?
— Зачем? Она была княгиней.
— Так, — он опять запнулся. — Вас уже четверо, и становится все время еще больше. Ты была Золотинкой, но не была княгиней, а она была Золотинкой, но не была пигаликом. Так?
— Что-то этого я уже не понимаю, — смутилась теперь Золотинка.
— Но ведь вас было две?
— Нас было две… — заворожено повторила она.
— Так, — измученно выдохнул он и помотал головой. — Начнем с начала. К черту всех посторонних. Семьсот шестьдесят девятый год. Лето. Это ведь вполне определенное время, год был один и лето только одно. Тут путаницы не должно быть. Так?
— Так.
— Я таскаю помойный ушат по Колобжегу. Я один, я знаю про себя, что я это я, тут нет вопросов. И со мной еще кто-то, тоже вполне определенный человек. С кем я таскаю ушат?
— Со мной.
— С тобой? — повторил он в недоверчивом удивлении. Он совсем не ожидал такого простого и, главное, однозначного ответа. — С тобой? — Он посмотрел на девушку, словно чего-то еще ожидая. — С тобой?
Это-то и было самое важное.
Только тогда… только теперь он понял!
— Мы таскали ушат с тобой? — проговорил он тихо, словно опасаясь спугнуть новое, светло поднимающееся в нем чувство. — Это была ты? Это ты?
Золотинка не могла говорить. Только кивнула.
— Ты… — повторил Юлий размягченным голосом. — А потом, на скале, над Белой? Потом, в Каменце?.. Помнишь, что я сказал тебе на скале?
Золотинка опять кивнула, хватая зубами губы.
— Что бесполезно… бесполезно лгать на краю бездны. Что перед этими вечными далями наша бескрылая ложь и наша самодовольная, ограниченная правда? Я это запомнила.
— И ты поцеловала…
— …Камень.
— А когда ты ушла… я тоже поцеловал.
— Я слышала шум обвала или лавины.
— Я бросил тот камень в пропасть.
— А я…
— Ты, — молвил он, невесомо коснувшись кончиками пальцев ее запачканного песком колена, отчего Золотинка сбилась и ничего уже не смогла произнести, кроме коротенького, похожего на всхлип:
— Я.
— Ты.
— Я.
— Боже! Да ведь я же тебя люблю, — проговорил, прошептал он, словно удивленный, словно сраженный этой нечаянностью. — Здравствуй, Золотинка.
Она кивнула и опустила голову, но не так быстро, чтобы он не заметил слезы. Не возможно было ничего говорить. Они молчали так долго, что трудно было теперь подыскать слово.
— Что у тебя с голосом? — глухо сказала она наконец, не открывая лица.
— Ай! — отмахнулся он с преувеличенной живостью. — Скоморохи смазали глотку какой-то дрянью. — Обещали, к ночи пройдет. Дерет ужасно, дрянь.
Они сидели на горячем сухом песке, не замечая жаркой одури дня.
— Золотинка, — позвал потом Юлий.
— Да.
— Я все равно не понимаю.
— Я тоже. — Она подняла ясные умытые слезами глаза.
— А почему у тебя волосы белые?
— Поседела, — сказала она с печальной усмешкой. — Мы прожили целую жизнь, Юлька. Порознь. Может, я бы не поседела, если бы мы шли с тобой вместе.
— Моя вина, — молвил он тихо. — Я очень любил тебя… — И удивился тому, что сказал, этой чудовищной несуразице. — Я люблю тебя! — вскинул он взгляд. — Боже мой, я всегда любил тебя! Как можно было этого не понимать?! Да, да… всегда! А когда не любил, когда не знал тебя, когда и ведать не ведал про маленькую девочку из Колобжега, что лопочет «суй лялю!» — тогда и не жил. Когда любил — то жил. Я любил тебя и тогда, когда любил…
Трудно было ему говорить об оборотне, не находил слов. Золотинка кивала часто и поспешно, чтобы он не договаривал до конца, не мучился. Но он считал нужным закончить.
— И когда я любил ее, то любил тебя. Всегда я любил тебя, всегда. Потому-то сразу тебя узнал. Узнал любовь, которую было уж потерял… Я узнал ее сразу, как увидел. — Он запнулся. — А ты? — шепнули губы.
— Да… — шевельнулись в ответ губы.
И они опять замолчали, замолчали от полноты чувств, от невозможности пережить и постичь все, что нахлынуло на них разом.
— А ты? — начал он. — Ты много пережила за эти годы?.. Много.
— Не так много как ты.
Он удивился.
Она пояснила:
— Полгода я была в камне, без чувств. Я меньше тебя жила — на полгода.
— Как странно, — сказал он, подумав. — Я совсем не знаю тебя.
— И я.
— Но я люблю тебя. И всегда любил.
— И я, — прошептала она эхом. Слабое, нежное эхо, от которого изнемогает сердце.
— Послушай! — спохватился он вдруг. — Но это правда? А кто запустил искрень? Сорокон и все это…
— Я.
— Ты запустила искрень? И сейчас… можешь, когда захочешь?
— Ну да, — отозвалась она с некоторым недоумением. Почти оскорбленная, почти обиженная. Казалось, она отодвинулась. Словно все было кончено между ними от одного неловкого, лишнего, совсем не нужного вопроса, которым нельзя задаваться у ленивой морской волны в томных лучах солнца.
— И ты меня любишь? — спросил он так же резко и требовательно.
— Люблю, — шепнула она, дрогнув.
— А за что?
Тут только она поняла, что спрашивал, что имел он в виду, когда некстати помянул искрень и Сорокон. Через мгновение в глазах ее показались слезы. И она сказала, улыбаясь:
— Да я потому и запустила искрень… что люблю.
И она позволила себе. Она позволила себе радость: гибкими длинными пальцами обвела взъерошенные кудри, убрала их с грязного лба, с такой бережной негой коснулась, что от этой ласки пронизала ее саму дрожь, невольная и неодолимая. В глазах заблистали слезы… и опять заиграло солнце.
— Нужно умыться, — заметила Золотинка, отстраняясь. — Я посмотрю твои ссадины и ушибы.
Пустяки, возразил Юлий, принимаясь отнекиваться с неожиданным даже упорством. Обескураженная сопротивлением, Золотинка не остановилась перед необходимостью заглянуть Юлию в душу, все равно нужно было приоткрыть внутреннее око, чтобы обследовать раны.
…Там было сознание неравенства отношений, подспудная боязнь зависимости от бесконечных волшебных благодеяний. Она поняла и это: некий трудный, ненужный и недостойный счет, которого не должно быть между близкими: кто больше дал и больше получил. Ощущая себя в долгу, в неоплатном долгу — может статься, с каменецкого еще излечения — Юлий постоянно помнил, что попал в положение облагодетельствованной стороны, на женскую часть, как понимал он это в соответствии со своими тарабарскими воззрениями. Различая Золотинку и Лжезолотинку все равно умом, а не чувством, он считал за собой долг, который не прибавлял, между прочим, любви. И только что спасенный, свалившись с кручи в нежные объятия той, за ком мгновение назад не признавал и права на жизнь, оказался он в положении невероятном и унизительном и поэтому дергался, испытывая мальчишеское побуждение отречься от всех своих телесных недугов, чтобы… Он и сам не знал для чего.