Любовь вне времени и пространства — страница 14 из 15

История белых туфелек

Нас одели с утра на Дусины ножки, обтянутые шелковыми чулками, наши носы едва высовывались из под ее длинного платья и было плохо видно, что происходило вокруг. Одно мы точно знаем, что хозяин черных лакированных штиблет говорил не по-русски, и его туфли страшно гордились, что их шили руки знаменитых итальянских мастеров. Дусины ножки порхали вокруг этих штиблет, мы взлетели вверх, когда красивую девушку в фате несли на руках.

Вечером нас сняли мужские руки, следом упали чулочки, и последним слоем одежды на нас упала фата. Что произошло дальше, нам было не видно, но утром в дверь гостиничного номера постучали, были слышны гортанные голоса, потом крик Дуси, ее плач, уговаривающие интонации в голосе уже не жениха, а мужа и стук закрывающейся двери. Дусины руки достали нас и стали заворачивать в фату, окропив напоследок слезами. Руками Петра мы были уложены в сундук.

История грубых башмаков

Нас выдали Дусе в темном бараке, за стенами которого дул холодный северный ветер и с неба сыпалась ледяная крупка, секущая лицо и руки, прикрывающие большой живот. Мы месили грязь, медленно передвигаясь от барака к бараку для того, чтобы Дуся могла раздать еду из тяжелых по началу ведер таким же серым женщинам, как и она.

Потом мы стояли под кроватью, на которой лежала рожающая Дуся, и слышали первый плач девочки, названной в честь отца Александрой. И уже в последний раз мы протопали по снегу, смешанному с грязью, добираясь с Дусей, держащей девочку и маленький узелок из мешковины в своих застуженных руках, до металлических ворот, продолжающихся колючей проволокой, возле которых нас ждал Павел. Он взял Шурочку на руки и помог забраться в грузовик Дусе. В грузовике она сняла нас, поменяв на красивые ботиночки на меху, и завернула в мешковину, вытряхнув из нее нехитрый скарб на сиденье машины.

Потом мы оказались в сундуке рядом с другими свертками и нас всех извлекали на свет время от времени сначала нежные руки Дуси, потом уже морщинистые, с распухшими суставами руки Евдокии Васильевны. Разворачивали наши тряпицы и гладили тонкими пальцами. Дусечка с нами разговаривала, иногда пела. И в последний раз это было за неделю до того, как нас достали молодые руки, но уже другой женщины, чье сопение который час мы слышим у сундука.

Уснула что ли?

Старое письмо

Сижу и жгу старые бумаги. Квитанции, извещения, тетради с записями, сделанными на курсах кройки и шитья, схемы вышивки и вязания с пометками, оставленными рукой родного человека. Перебираю кипы пожелтевших листов, ломкие уголки которых рассыпаются прямо в руках. Тексты прочесть нельзя, все испорчено временем. Могу различить только как были написаны слова.

Вот карандаш. Он был хорошо заточен, но от трения листов между собой графит размазался, и только бороздки от нажима стержня, позволяют различить буквы — это рецепт кулебяки. Взгляд выхватывает слово «визига». Задумываюсь. Это что-то из начинки пирога, если не забуду, посмотрю в интернете.

Вот запись сделана «химическим» карандашом. Я однажды в детстве видела, как бабушка писала им. Она облизывала грифель, после чего он на бумаге оставлял чернильный след. Мне полизать не дали, огрызок карандаша убрали в шкаф.

Вот листы, исписанные ручкой с пером. Сейчас о таких, наверное, и не слышали. Я же вспоминаю чернильницу «непроливайку», острое перо, насаженное в специальную щель в металлическом наконечнике деревянной ручки. Помню руку бабушки, когда она держала такое перо. Тонкие пальцы изящно обхватывают деревянную часть, а указательный, расположенный над самим пером, испачкан каплей чернил синего цвета. Рука опускает перо в чернильницу, обязательно после этого проводя острым сдвоенным кончиком по краю непроливайки, чтобы снять лишнюю каплю, которая грозится растечься кляксой, а потом пишут на разлинованном листе тетрадки, делая «правильный» нажим в выводимых буквах. Ручка возвращается за новой порцией чернил через слово-два, поэтому начало длинного слова темное, а последние буквы едва различимы. Тут же заложена «промокашка», на которой частые следы зеркально отображенных слов.

На некоторых бумагах использовано уже другое перо. У него круглый кончик. Вспоминаю поршневую ручку, которая окунаясь в пузырек, засасывала в свое чрево приличную порцию чернил. Такого количество хватало на страницу текста, а то и больше.

Уже могу различить, что написано. Это стихи. На полях небольшие зарисовки. Цветок, фигурка девушки в платье, воздушный шарик. Видно, что эти несложные рисунки сделаны во время обдумывания очередной строфы, которая зачеркнута и написана снова и снова.

Я счастлива, весна пришла внезапно!

Еще вчера в саду был виден серый снег,

Сегодня же тюльпан проклюнулся там красный,

И радостен сей кумачовый цвет.

Я откладываю страницы со стихами, почитаю позже, покажу маме.

Вот несколько листов с одинаковым типографским текстом. Слова переворачивают душу: «Внимание, пропал человек! 2 апреля 1963 года из дома ушел и не вернулся Петр Васильевич Горбатовский. На вид 60 лет, рост высокий, худощавого телосложения. Особые приметы — немой, на пальцах рук отсутствуют ногтевые фаланги. Был одет…»

Я вспомнила, что видела дядю Петю, как его называла мама. Он сидел у окна, выходящего в сад, отрывал кусочки от горбушки хлеба, засовывал их по одному в рот. Когда я подошла к старику, он протянул маленький кусочек, и я обратила внимание на его пальцы. Мне было около четырех, но они поразили детское воображение. Вместо привычного ногтя там была продольная черная пластина, шириной не больше двух миллиметров. Бабушка не разрешила взять хлеб, и Петр покорно убрал руку. Позже я узнала, что ногти деформировались из-за обморожения, полученного шестнадцатилетним Петром в северном Казахстане.

Дядю Петю так и не нашли.

Вот треугольники бумаги, я сразу узнала письма с фронта. Их всего четыре. Бумага почти коричневого цвета, но короткие послания написаны чернилами, почерк четкий, видно было, что человек пишет много.

Это письма от бабушкиного брата Павла. В них тревога за Дусю и маленькую Александру. Внизу обязательная приписка передать привет Петру. О себе всего пара слов: «жив, здоров». Вспоминаю дядю Павла. Нечастый гость в доме бабушки: он был чиновником и, как я теперь понимаю, занимал высокую ступень в партийной иерархии. Его привозил черный автомобиль с блестящими хромированными деталями, на ногах были такие же черные, начищенные ваксой, туфли, а в руках раздутый кожаный портфель. Он, как и Петр, был высок, худощав, но с вечно усталыми глазами. Трепал меня по кудрявой голове и проходил дальше. Эти письма тоже откладываю.

В кипе бумаг нахожу необычную. Не могу описать ее отличие от остальных, оно едва уловимо. Но бумага лучше по качеству, светлее. Очевидна ее инакость, иноземность. Разворачивая листок, понимаю, что это письмо, но на английском языке. Выхватываю первые слова и не могу читать дальше, от волнения руки потряхивает, текст расползается. Бросаю все: кипы не разобранных бумаг, тлеющие обрезки в ведре и иду в дом. На столе разглаживаю листок, включаю настольную лампу, протираю тыльной стороной руки глаза и замираю.

Это письмо от Алекса! Того самого американца, который был выслан из страны на следующий день после свадьбы! Это я поняла, прочитав первое обращение «Дорогая моя Дока» и последние слова «Твой Алекс». Только он называл бабушку Докой, видимо имя Евдокия ему было произнести трудно. Об этом Алексе как-то упоминалось в разговоре Павла с бабушкой. Порывшись в шкафу, нашла словарь и начала переводить. К концу письма я безудержно рыдала.

«Дорогая моя Дока! Как ты? Все ли у тебя в порядке? Это девятое письмо к тебе, но я не получил ни одного ответа, поэтому сильно переживаю, дошли ли мои весточки до тебя? Я отправлял их через наше посольство, но Советский Союз — закрытая страна, и мне не смогли ответить, получила ли их ты.

На всякий случай напишу еще раз о себе. Я не забыл тебя и по-прежнему считаю женой, хотя мы провели в этом статусе всего один день и одну ночь. Когда я уходил тем утром, думал, что это ненадолго, срочная командировка закончится, и мы опять будем вместе. Я даже злился, что ты плачешь, как будто мы расстаемся навсегда. Прости меня за это.

Мне не дали собрать вещи, сразу привезли на аэродром, и через пять часов я был уже в Лондоне. На все вопросы были уклончивые ответы, знаю лишь одно — мне отказано в посещении СССР. Не понимаю, что могло произойти? Но буду добиваться нашей встречи, не оставляю надежды увидеть тебя вновь и осуществить наши планы по переезду в Вашингтон. Пока обустраиваю дом, мне помогает Сара, она сшила чудесное одеяло для тебя. Ты помнишь, что Сара — моя младшая сестра?

Недавно мы ездили с ней в Нью-Йорк на бродвейский мюзикл „На цыпочках“. Саре понравилось, но я не оценил музыку Ричарда Роджерса. Не мое это. Больше люблю слушать блюз. Ты же слышала джазовые композиции Бесси Смит, ее превосходный голос? Осенью прошлого года я был на ее шоу „Звёзды над Бродвеем“ в нью-йоркском театре Аполлон. Так жалел, что тебя не было рядом! Мы обязательно сходим на ее концерт!

Да, Сара передала тебе небольшой подарок, она говорит, что тебе непременно понравится. Эта книга, написанная домохозяйкой, называется „Унесенные ветром“. Все женщины вокруг сошли с ума от романа Митчелл. Сестра прожужжала уши про некого Рэта Баттлера. Книгу с этим письмом передам коллеге, он сейчас вместе со мной в Лондоне на конференции, и отсюда едет в Москву. У него есть адрес твоего брата Павла. Ты можешь через Олби передать мне ответ. Я очень жду! Так будет надежнее, чем через посольство.

Пиши обо всем! Как ты прожила эти восемь месяцев? Как твое здоровье? На свадьбе ты была бледна, но я списал это на волнение. Знаю, твои братья поддерживают тебя и не дадут в обиду.

У меня все хорошо, работы много, наше конструкторское