В первое путешествие, предпринятое весной - летом 1895 года, Кузмин отправился не в одиночестве, а совместно со своим тогдашним другом, упорно именуемым "князь Жорж" {13}. Самые краткие сведения о поездке сообщены в "Histoire e'difiante...": "Мы были в Константинополе, Афинах, Смирне, Александрии, Каире, Мемфисе. Это было сказочное впечатление по очаровательности впервые collage {14} и небывалости виденного. На обратном пути он должен был поехать в Вену, где была его тетка, я же вернулся один. В Вене мой друг умер от болезни сердца, я же старался в усиленных занятиях забыться".
Обратим внимание на то, что сказочное путешествие заканчивается смертью близкого человека. Это неминуемо должно было окрасить все впечатления от поездки в трагические тона. Вообще смерть рано становится важнейшей составной частью миросозерцания Кузмина, включающего и регулярное переживание непосредственной близости собственного конца. Незадолго до поездки в Египет Кузмин пытался покончить с собой, но его успели спасти. И в дальнейшем мысли о самоубийстве не раз посещают его, причем чаще всего они насыщаются множеством житейских подробностей, обнаруживая искреннее и серьезное чувство.
Это, как нам кажется, должно избавить поэзию Кузмина от издавна созданного вокруг нее ореола "веселой легкости бездумного житья". За блаженной простотой и беспечностью зачастую видится смерть. Определяя сущность искусства К. А. Сомова, Кузмин дает его полотнам характеристику, которая в полной мере приложима и к большинству изящно стилизованных стихотворений самого поэта: "Беспокойство, ирония, кукольная театральность мира, комедия эротизма, пестрота маскарадных уродцев, неверный свет свечей, фейерверков и радуг - вдруг мрачные провалы в смерть, колдовство - череп, скрытый под тряпками и цветами, автоматичность любовных поз, мертвенность и жуткость любезных улыбок..." {15}. Как и мир Сомова, мир Кузмина все время включает в себя смерть не только как естественную завершительницу человеческого пути, но и как неожиданную спутницу, возникающую в самый неожиданный момент, подстерегающую человека и поэта в любой точке его пути. И в тех египетских впечатлениях, которые позже отразятся в рассказах и стихах Кузмина, смерть присутствует постоянно, окрашивая в драматические тона самые радостные переживания.
Кузмин провел в Египте менее двух месяцев, однако способность впитывать самые незначительные впечатления бытовой и культурной жизни дала ему возможность на долгие годы полностью погрузиться в мир как древнего Египта, так и античной Александрии, создав удивительно полную картину быта, нравов, обычаев, традиций этого блаженного города, столь соблазнительного для поэтов. Вряд ли случайно, что в то же время примерно свою Александрию воссоздает перед греческими читателями Константинос Кавафис, один из крупнейших европейских поэтов двадцатого века {16}. Город становится для Кузмина столь же дорогим, что и любимые им люди:
Разную красоту я увижу,
в разные глаза насмотрюся,
разные губы целовать буду,
разным кудрям дам свои ласки,
и разные имена я шептать буду
в ожиданьи свиданий в разных рощах.
Все я увижу, но не тебя!
Второй памятной вехой стало итальянское путешествие 1897 года, тоже продолжавшееся очень недолго, но так же обогатившее поэта множеством впечатлений, живущих в душе по крайней мере до двадцатых годов. И как египетское путешествие подарило Кузмину ощущение прелести мира в соединении со все пронизывающим веянием смерти, так путешествие итальянское сплело воедино искусство, страсть и религию - три другие важнейшие темы творчества Кузмина {17}.
Описание поездки может быть восстановлено по краткому введению к дневнику и по письмам к Чичерину, повествующим более подробно о художественных впечатлениях того времени. Внешняя канва была такой: "Рим меня опьянил; тут я увлекся lift-boy'ем Луиджино, которого увез из Рима с согласия его родителей во Флоренцию, чтобы потом он ехал в Россию в качестве слуги. Мама в отчаянии обратилась к Чичерину. Тот неожиданно прискакал во Флоренцию. Луиджино мне уже понадоел, и я охотно дал себя спасти. Юша свел меня с каноником Mori, иезуитом, сначала взявшим меня в свои руки, а потом и переселившим совсем к себе, занявшись моим обращением. Я не обманывал его, отдавшись сам убаюкивающему католицизму, но форменно я говорил, как я хотел бы "быть" католиком, но не "стать". Я бродил по церквам, по его знакомым, к его любовнице, маркизе Espinosi Moroti в именье, читал жития св, особенно S. Luigi Gonzaga, и был готов сделаться духовным и монахом. Но письма мамы, поворот души, солнце, вдруг утром особенно замеченное мною однажды, возобновившиеся припадки истерии заставили меня попросить маму вытребовать меня телеграммой".
Описание звучит почти нейтрально, но очевидно, что и быстро испарившаяся страсть, и итальянское искусство, и особенно проблемы религии для Кузмина оказались связаны в такой клубок, распутать который оказалось далеко не просто.
Прежде всего это касается религиозных исканий Кузмина, которые естественно вписываются в общий контекст духовных исканий конца девятнадцатого и начала двадцатого века.
Кузмин был воспитан в достаточно строгих религиозных традициях; мы знаем о его увлечении проблемами истории христианства и современного религиозного сознания. Однако, как у многих интеллигентных людей, современная церковь вызывала у него вполне определенное раздражение, и результатом долгих раздумий, переживаний, поисков стало принципиальное расхождение с официальным православием. Собственно говоря, для думающего интеллигента конца века такое было почти неизбежным: слишком узкую тропу оставляла церковь для тех, кто, искренно веря и желая соблюдать обряды, не мог подчиниться всем каноническим установлениям. Поэтому учащались попытки найти религиозную истину вне рамок господствующей церкви. Наиболее известны, конечно, опыты в этом роде учредителей разного рода религиозно-философских обществ, время от времени выливавшиеся в попытки создать, как это сделали Мережковские, свою собственную, предназначенную для малой паствы церковь.
Первоначально Кузмин попробовал путь отчасти уже традиционный - принять католичество, но, потерпев неудачу, обратился к собственно русской почве. В конце концов это привело его к решению достаточно нестандартному сблизиться со старообрядчеством. Для мятущейся души Кузмина старообрядчество в конце девяностых и начале девятисотых годов оказалось отвечающим сразу нескольким сторонам миросозерцания. С одной стороны, оно давало ему особый строй установлений, тянущихся непосредственно в глубь национального самосознания и национальной истории, а с другой - позволяло приобщиться к чрезвычайно привлекательному старинному быту.
И в дневнике, и в письмах Кузмина неоднократно констатируется то особое состояние души, при котором, признается поэт, "то я ничего не хотел кроме церковности, быта, народности, отвергал все искусство, всю современность, то только и бредил d'Annunzio, новым искусством и чувствительностью" ("Histoire edifiante..."). На несколько лет он погружается в "русскость", в мир той строгой обрядности, которая права уже тем, что сохраняется в неприкосновенности двести с лишним лет и за целостность ее готовы пойти на смерть или подвергнуться преследованиям не только отдельные выдающиеся люди (как протопоп Аввакум или самосожженцы), но многие и многие.
Вопреки легендам, Кузмин никогда не становился настоящим старообрядцем. Вероятно, он мечтал быть им, а не стать. К тому же занятия искусством, которые к тому времени сделались для него одним из главных дел жизни, были немыслимы в той среде, куда он так стремился. В "Крыльях" молодой купец-старовер Саша Сорокин говорит главному герою: ""Как после театра ты канон Исусу читать будешь? Легче человека убивши". И точно: убить, украсть, прелюбодействовать при всякой вере можно, а понимать "Фауста" и убежденно по лестовке молиться - немыслимо..." Из писем к Чичерину мы узнаем, что подобные слова и на самом деле были произнесены одним из знакомых Кузмину старообрядцев. Сам же он выстраивает перед своим эпистолярным собеседником целую картину возможного соединения искусства и истинной веры, где его собственному творчеству места не находится. И поэтому опять серьезно возникает вопрос об уходе в монастырь - если не в старообрядческий скит, то в "хороший" православный монастырь, где можно было бы забыться, отойти от грешной жизни и покаяться.
Но слишком сильно оказывалось притяжение искусства, чтобы можно было легко и просто пожертвовать творчеством. Не случайно в понимании Кузмина моделью истинного искусства служили те итальянские здания, которые построены на фундаментах античных строений, то есть органически сочетают в себе современность и глубокую древность, уходящую во времена мифологического прошлого.
На первых порах его почти исключительно влечет музыка, композиторская деятельность. После гимназии его уговаривали идти в университет; но он вполне осознанно выбрал консерваторию и несколько лет проучился там, став учеником Н. А. Римского-Корсакова. Однако его формальное образование ограничилось тремя годами, начиная с 1891-го (плюс еще два года занятий в частной музыкальной школе В. В. Кюнера). Круг слушателей его сочинений был очень узок, и какое-то время Кузмин почти и не пытался выйти за его пределы. Часть нотных рукописей сохранилась в архивах, однако лишь несколько произведений оказались опубликованными {18}, совершенно ускользнув при этом от внимания как современников, так и исследователей более позднего времени. Лишь много позже, в десятые уже годы, были опубликованы ноты некоторых сугубо русских вещей ранних лет: цикла "Духовные стихи" и частично - цикла "Времена года" (или "Времена жизни") под иным заглавием - "С Волги". Остальное же, и прежде всего музыка, ориентированная на западные традиции, писавшаяся очень активно, осталось неопубликованным.
Первые стихотворения Кузмина возникают почти исключительно как тексты к его музыке - операм, романсам, сюитам, вокальным циклам. Правда, первое из дошедших до нас стихотворений было написано безотносительно к музыке, но вполне можно предположить, что мелодия при его создании все же звучала. Во всяком случае, посылая эти стихи Чичерину, Кузмин оговаривает, что они "очень годятся" для музыки.