«Мы оба наверняка нарушим свои клятвы», — думаю я про себя. Надо же: великие мира сего делают это на официальных приемах с помощью актов и договоров, а горбун Ханзи делает это с помощью перочинного ножа и нескольких капелек крови.
Он протягивает мне свою ручонку. Я слизываю с нее кровь, при этом мне подступает к горлу мой ужин. Ханзи берет мое правое запястье, делает царапину на коже и тоже слизывает капельки крови.
— Вот так, — говорит Ханзи. — Теперь тот, кто нарушит наш договор, умрет.
Пока, кажется, все.
— Иди в овраг. Геральдина ждет тебя. Клянусь, что не пойду за тобой. Но когда ты вернешься в «Родники», зайди ко мне в комнату, дай мне руку и скажи: «Приятного сна, Ханзи». Скажешь только мне одному.
— Почему?
— Чтобы Рашид не задирал носа. Понял?
— Понял, — говорю я.
Давид и Голиаф. Голиаф и Давид. Я потеряю Верену, я подвергну ее страшной опасности, если не сделаю то, что требует от меня эта маленькая бестия.
А маленькая бестия говорит:
— Что поделать, мне приходиться быть таким, Оливер. У меня первый раз за всю жизнь появился брат. Другого у меня никогда не будет. Я не хочу уступать тебя принцу.
— Так ведь я и остаюсь с тобой.
— Но я же вижу, как он к тебе подкатывается.
Ханзи прижимается ко мне:
— Я так люблю тебя…
— Прекрати. Я не люблю этого.
Он оставляет меня в покое. Он наконец уходит — маленький Ханзи.
16
— На этот раз было еще лучше.
— Да.
— Тебе тоже?
— Да.
— Правда?
— Правда, Геральдина.
— Не ври. Ты наверняка уже много раз испытывал такое. И с той, у которой браслет, тоже.
— Нет!
— А чего ты тогда так волнуешься?
— Потому… потому что с той женщиной у меня вообще ничего никогда не было!
— Но будет!
— Нет!
— Почему же нет?
— Потому что не хочу!
— Врешь. Ты хочешь. Я знаю. Но, может быть, это невозможно. Хорошо, если б так.
Сдержал ли этот проклятый Ханзи свое обещание? Скорее всего что нет. Притаился, наверно, где-нибудь в кустах и глазеет, и глазеет, и слушает, и слушает. Всевышний, угораздило же меня попасть в такой переплет.
В маленький овраг светит зеленая луна, и у всех предметов вокруг причудливые очертания. У наших с Геральдиной силуэтов тоже. Мы сидим рядом на каменной глыбе. Она обняла меня за плечи.
Тепло. Кричат сычи и совы и другие лесные звери. Тело у Геральдины горит. Я чувствую это через платье.
— А знаешь, Оливер, я тебе сказала неправду!
— Когда?
— Сегодня днем. Я сказала, что мне неважно, если ты будешь любить другую женщину. Так вот: это неправда.
— Разумеется, неправда.
— Не задавайся. Я на полном серьезе! Я… я… не вынесу, если ты действительно любишь другую… Если я когда-нибудь узнаю, что ты любишь другую, и кто она…
— Тогда обратись к Ханзи.
— Что?
— К хитроумному Ханзи, который знает все на свете. Между прочим, это он устроил спектакль с розой.
Забавно, что я все еще держу и покручиваю ее в руках — эту красную розу.
— Так это сделал Ханзи?
— Да, — говорю я громко, чтобы он слышал, если находится поблизости, — это сделал Ханзи, твой дружок. И он тебе еще не то отколет, если ты его побыстрее не поставишь на место. А теперь мне пора домой. И тебе тоже.
Она тут же начинает скулить.
— Я пошутила.
— Нет, какие уж тут шутки.
— Правда, пошутила… Я тогда потеряю тебя совсем. А так, если я буду вести себя тихо, мне по крайней мере хоть что-то от тебя достанется… Оливер, Оливер. Ты ведь не бросишь меня?
Возможно, поблизости Ханзи и Вальтер…
— Ну я пошел!
— Еще десять минут. Еще рано. Пожалуйста. Ну пожалуйста.
Она целует меня в щеки, губы, лоб.
— Неужели, ты на самом деле думаешь, что я могу устроить тебе неприятности или встать поперек пути?
— Нет, Геральдина, конечно же, нет.
Да, Геральдина, конечно же, да. Одни только неприятности. Одни только трудности. Конечно же, поперек пути. И как мне быть дальше?
Она гладит мое лицо:
— Ты доверяешь мне?
— Да, Геральдина. (Нет, Геральдина, ни капли.)
— Понимаешь, мне никто не верит. Кроме тебя. Девочки меня не любят. (Неудивительно.)
— Вальтер верил тебе, — говорю я.
— А ну его! — говорит она. Никогда еще в своей жизни я не слышал два слова, произнесенные с таким презрением. — Ты доверяешь мне, я — тебе. Я все тебе буду рассказывать.
— Ты уже рассказала.
— Да нет — не о себе… О всех других девочках… О том, что у нас творится… Ты со смеху помрешь…
Помру со смеха.
Держа руку на ее плече, я смотрю на часы.
21 час.
— Хочешь… можно я расскажу тебе пару историй? Это в то время, как в кустах, возможно, притаился Ханзи! Или Вальтер?
— Ну, пожалуйста, Оливер. Я только расскажу. И больше ничего. Еще немножко посижу с тобой в обнимку. Я буду рассказывать только забавные истории. Очень смешные. Ладно?
Мне вдруг становится жалко ее. Исключительно веселые истории. Так ли уж они веселы твои веселые истории, грустная Геральдина?
— Ну расскажи немного, — говорю я, гладя ее, а она в ответ на ласку теснее прижимается ко мне и стонет от счастья.
— Я могу тебе рассказать, кто с кем ходит, если ты хочешь. Из наших почти у всех есть кто-нибудь… Но ни у кого нет такого, как у меня! Самая симпатичная парочка у нас Гастон и Карла. Гастона ты уже знаешь, а Карле только пятнадцать.
— Ты говоришь, Карле только пятнадцать?
— Да.
— Но Гастону восемнадцать!
— Ну и что? Обычное дело. Девочки ходят с ребятами постарше. Ровесники кажутся им слишком глупыми.
Небезосновательная точка зрения.
— Правда, Гастон симпатичный?
— Симпатичный.
— Они каждый четверг ходят в «А» танцевать.
— Но ведь туда запрещено ходить.
— Здесь все запрещено! И ничего не разрешено! Если бы ты знал, как нам все это обрыдло! Многие специально ходят в «А», чтобы их там застукали! Хотят вылететь из интерната!
— Зачем?
— Затем, что хотят домой, к родителям!
— А как другие?
— Какие другие?
— Те, что не хотят вылететь.
— Не понимаю.
— Я слышал, что у шефа везде свои доносчики. Даже среди официантов. Стоит только кому-нибудь из вас появиться, как такой официант сразу же бежит звонить шефу. Это правда?
— Да, правда. Но Гастону и Карле на это наплевать. Они хотят вылететь.
— Вылететь?
— Да. И пожениться. Гастон великолепно играет на рояле. Он хоть сейчас мог бы пойти работать в джаз. И они так любят друг друга, понимаешь?
Так любят друг друга, понимаю ли я?!
17
— Но ты ж собиралась рассказать мне забавные истории, Геральдина!
Мне надо уходить. Скорее уходить. Если я вот сейчас не уйду, то мне придется говорить с ней о вещах, которые не имеют с любовью ничего общего. Иначе все начнется снова-здорово.
— Давай, Геральдина, что-нибудь посмешней!
И она начинает рассказывать мне разные сплетни, например, как смешно, когда девочки по субботам делают настоящие косметические маски или когда Чичита поет песенку про парижскую площадь Плас Пигаль. Журчит ее глупая болтовня, я слушаю ее вполуха, думая совсем о другом, и наконец говорю:
— Но теперь нам, в самом деле, пора.
— Да, Оливер, да.
И вот мы идем, держась за руки (что поделаешь, если она сама взяла меня за руку), по осеннему лесу до дорожного указателя, где расходятся наши пути. Здесь мы еще раз целуемся, и целуясь, я думаю, где сейчас прячется Ханзи, за каким кустом, и где сейчас Вальтер, и что будет, если Ханзи предаст меня.
— Доброй ночи, Оливер.
— Доброй ночи, Геральдина.
Кричат сычи.
— Ты тоже счастлив?
— Да.
— Неправда.
— Правда.
— Нет. Я вижу по тебе. Я знаю. Ты думаешь только о той женщине с браслетом.
— Нет.
— Не ври. Мы, женщины, всегда чувствуем такие вещи.
— Но это на самом деле не так.
— Тогда скажи, что ты тоже счастлив. Хоть чуть-чуть.
— Я счастлив, Геральдина.
— Ты не бойся. Конечно, нам не удастся утаить, что мы с тобой ходим. Но никто не проябедничает шефу. Даже Вальтер. Иначе он попадет в «тюрьму».
— В «тюрьму»? Что это еще такое?
— Это мы здесь придумали. Если кто-нибудь наябедничает, то его сажают в «тюрьму»; с ним никто не разговаривает, его попросту не замечают, будто он для всех воздух, даже для самых маленьких! Когда кого-нибудь сажают в «тюрьму», об этом моментально узнает весь интернат. «Тюрьма» — такая страшная вещь, что до сих пор никто не ябедничал. Никто!
— Так что нам нечего бояться.
— Совершенно нечего. Знаешь что, Оливер?
— Что?
— До того как ты появился, я все время боялась. Не «тюрьмы». Более страшных вещей.
— Каких вещей?
— Не хочу о них говорить. Но теперь я уже ничего не боюсь. Разве это не прекрасно? Разве это не великолепно?
— Да, великолепно, — говорю я.
— А ты боишься, Оливер?
— Гм.
— А чего боишься?
— Многих вещей, но я тоже не хочу об этом распространяться, — говорю я и целую Геральдине руку.
— Ты — моя любовь, — говорит она. — Моя большая любовь. Моя единственная любовь. Ты любовь всей моей жизни.
Я думаю: «Все. Это было в последний раз. А теперь конец. Я еще не знаю, как я тебе об этом скажу. Но все кончено».
Шикарная Шлюха, спотыкаясь, уходит в темноту. Я еще некоторое время остаюсь на месте, потому что отсюда видна вилла Верены Лорд. Во многих окнах горит свет. Окна занавешены. За одной из занавесок я вижу силуэты мужчины и женщины. Мужчина держит в руке бокал. Женщина что-то ему говорит. Он кивает головой и подходит ближе к ней.
Глупо об этом писать здесь. Правда, глупо. Но я вдруг чувствую в глазах слезы.
«Love[65], — поется в этой треклятой сентиментальной песенке, — is a many-splendored thing»[66]