А поливал ли дождичек людей там, в Дахау, в получасе езды отсюда, в течение двенадцати лет, когда их выгоняли в непогоду из жалких бараков на эти жуткие построения, — их, загнанных за колючую проволоку, истерзанных, замученных пытками, умирающих?
— Сейчас я свожу вас еще наверх на Харрас, и будет как раз час.
— Ты хочешь есть?
— Нет, — отвечаю я.
— И я не хочу. — Она сует мне что-то в руку, это — стеклянная трубочка. — Возьми снотворное. Прими две таблетки перед сном, и я тоже приму. Чтобы уснуть.
Ни слова о том, вместе ли мы проведем вечер, ни слова о себе, ни слова обо мне. Я кладу пробирку в карман. Я ей очень признателен за это.
— Как мы будем общаться друг с другом?
— Я буду писать тебе, а ты мне. До востребования.
— Нет!
— Почему? Что ты так разволновался?
— Потому что… я… Я никогда не пишу писем! Никогда не знаешь, что может случиться с письмами. Кто-нибудь вдруг найдет. Кто-нибудь начнет шантажировать тебя. Или меня.
— Да, — расстерянно соглашается она, — это верно. Я такая неаккуратная. Знаешь, несколько раз я уже теряла письма. Как правило, я сразу же сжигаю их, но некоторые сохранила и потом потеряла. Остается надеяться, что их никто не найдет.
— Будем надеяться.
— Я буду тебе звонить.
— Но не из дома.
— Почему не из дома? На Эмму я могу целиком и полностью…
— Кто такая Эмма?
— Наша кухарка. Она держит мою сторону.
— Этого мало. Ты будешь мне звонить с почты. Сходишь прогуляться. Между двумя и без четверти четыре. Как только такая возможность представится. Каждый день с двух до без четверти четыре я буду ждать твоего звонка в гараже во Фридхайме.
— А что, если я не смогу?
— Значит, я прожду напрасно. Тебе не стоит звонить мне в интернат. Это рискованно. Всегда кто-нибудь да может подслушать.
— Почему ты такой осторожный, Оливер? Отчего ты такой подозрительный? Что-нибудь случилось?
— Да.
Она аж подскакивает на своем сиденье.
— Что?
— Не с нами… С одной другой женщиной… с одной из других моих женщин однажды случилась неприятность… из-за того, что мы были неосторожны, звонили друг другу и переписывались.
— Вот мы и на Харрасе, господа.
— Что?
— Это Харрас.
— Ах, вот оно что!
— Отвезти вас обратно в гостиницу, господа?
— Да, пожалуйста, — говорит Верена шоферу и обращаясь ко мне: — Не грусти. Не надо грустить, прошу тебя.
— Не буду.
— Это будет недолго. Через пару дней пройдет. Уверяю тебя! Даже недели не пройдет, и все будет в порядке. А я к тому времени найду бар или кафе, где мы могли бы встретиться. А потом, — она прикладывает мне губы к самому уху, — а потом я уже подберу и гостиницу.
— Да.
Она снова крепко сжимает мою руку.
— Я не смогу даже послать тебе цветы, — говорю я.
— Это не важно, Оливер… Мне не нужны цветы… Ты… ты мне нужен… вот посмотришь, как хорошо нам будет, так хорошо, как никогда… и тебе, и мне…
— Да.
Мы останавливаемся перед гостиницей.
Швейцар с большим зонтом в руках спешит из холла навстречу, чтобы не дать Верене промокнуть. Он слышит каждое наше слово. Мы не можем уже ни поцеловаться, ни по-настоящему поговорить.
— Счастливо добраться домой.
— Спасибо.
— Послезавтра после обеда я позвоню.
— Хорошо.
— Спокойной ночи.
— И тебе тоже.
Руку я ей все-таки целую.
Верена улыбается мне и идет под защитой зонта в сопровождении швейцара в гостиницу. Она уходит, не оборачиваясь. Я выжидаю, пока она не скроется из виду, после чего снова сажусь в ждущее меня такси и называю адрес маленькой гостиницы, в которой я остановился со своими одноклассниками. Дождь льет как из ведра.
16
Конечно, Верена звонит мне не каждый день. Она и не может. Это очень бы бросалось в глаза. То ее муж устраивает званый обед, то она должна встретиться с ним в городе. Все понятно. Другого я себе и не представлял.
Но каждый день после обеда между двумя и без четверти четыре я жду телефонного звонка в гараже во Фридхайме. Гараж принадлежит одной старой женщине по фамилии Либетрой. При гараже есть старый запущенный сад. Там в высокой траве стоят стол и скамейка. Когда погода хорошая, я сажусь на скамейку и в ожидании звонка пишу вот этот роман — свой роман. Я сказал госпоже Либетрой, что мне сюда будут звонить, и дал ей денег. У госпожи Либетрой есть старый сенбернар. У животных невероятный инстинкт. Иногда собака начинает потихоньку скулить. Тогда я знаю: не позже чем через пять минут в конторке гаража зазвонит телефон и у аппарата будет Верена. Она каждый раз извиняется за то, что не может звонить каждый день. Верена рассказывает про себя, что была в театре или поругалась с мужем. Она тоскует по мне.
— И я, и я тоже, мое сердечко!
— Потерпи. Еще немного. Еще капельку терпения. Мой муж как тронутый. Он буквально не спускает с меня глаз. Может быть, что-то заметил? Но я что-нибудь найду для нас. Может быть, завтра. Может быть, послезавтра.
— А может быть, через год.
— Не говори так. Я сама хочу этого уж никак не меньше тебя! Ты что, не веришь мне?
— Конечно, верю. Прости.
— Ты думаешь обо мне?
— Постоянно.
— И я тоже. Ты у меня не выходишь из головы. Я вспоминаю нашу поездку на такси. Потерпи еще. Пиши нашу историю. Ты пишешь ее?
— Да.
— Целую тебя, милый.
— И я тебя.
Так проходит день за днем. Я набрался терпения, пишу свою книгу. Иногда идет дождь. Тогда я пишу в конторе гаража. В окно вижу двух механиков, ремонтирующих автомобили, — молодого и старого. Сенбернар все время лежит у моих ног. Иногда он скулит. Тогда я начинаю радоваться и неотрывно смотрю-смотрю-смотрю на телефон, который вскоре начинает звонить, и я опять слышу голос Верены. Хотя бы слышу ее голос.
По воскресеньям так называемые «родительские дни». В эти дни с автострады в интернат тянется длинный ряд престижно дорогих машин, как и в тот раз, когда я впервые приехал сюда. Милые родители едут навестить своих дорогих деток. Они везут подарки, пакеты, полные жратвы, идут с дорогими чадами обедать в «А», потому что вместе с милыми родителями детям сюда можно приходить. Ко мне никто не приезжает. И ко многим другим детям тоже. Их родители либо далеко живут, либо не хотят или не могут приехать.
— Я рад, когда не вижу свою мамашу, — говорит Ханзи.
Так ли это? На целый день он забивается в свою постель. Лишь одна-единственная родительская пара приезжает поездом и проделывает получасовой путь от станции до интерната пешком. Это родители Вальтера. Того парня, что до меня ходил с Геральдиной. Родители Вальтера не ходят со своим сыном в «А». Они привозят с собой из дома бутерброды. Сразу после обеда уезжают. Оба они выглядят подавленными. Вальтер приходит ко мне (я сижу без дела, наблюдая весь этот насквозь лживый спектакль) и говорит:
— Кажется, нашему браку пришел конец.
— Как это?
— Безденежье. Отец совсем на мели. Мелкая сошка, ревизор-бухгалтер, понимаешь? У него уже нет сил жить здесь в нужде и без всякой надежды. Собрался эмигрировать. В Канаду. Уже оформил все бумаги.
— Так это отлично!
— Отлично? Нет, это дерьмово.
— Почему?
— Мать ни в какую не хочет уезжать из Германии.
— А ты?
— Они говорят: выбирай сам. Ничего себе — выбирай, а? Но как бы там ни было, а к Рождеству мне придется отсюда выметаться. Отец больше не может платить за учебу.
— А ты не мог бы получить стипендию?
— На стипендию я не потяну.
Он исчезает и забивается куда-то подальше, как больной или раненый зверь. В такие родительские дни многие дети, к которым никто не приехал, уходят в лес. То же самое делает сейчас и Вальтер. Странно: брак его родителей распадается из-за нехватки денег, брак моих родителей — от их избытка.
Значит, дело не в деньгах.
В районе шести-семи часов взрослые вдруг начинают страшно торопиться. Объятия. Наставления. Поцелуи. Слезы. И колонна «мерседесов», «опель-капитанов» и БМВ трогается в путь — на сей раз под гору. Родительский день закончился. Родители исполнили свой долг. Дети остаются. Они набрасываются на пакеты с едой, обжираются, и некоторые уже ночью со рвотой отдают назад все, что съели, а другие — утром. На следующий день в классах пустуют парты. И так каждый раз. Каждый раз одно и то же.
17
Мне в общем-то грех жаловаться. Я получаю письма от матери. Отец мне вообще не пишет, и моя любимая тетя Лиззи — тоже. В письмо мать вложила деньги, которые я попросил у нее, чтобы выплачивать долг, взятый под машину. Почерк у нее совсем слабый и дрожащий. Видно, что писала она лежа. А сами письма совсем коротенькие и почти на один манер.
Мой дорогой Оливер,
как ты знаешь, я вот уже несколько недель опять в санатории, но мне уже лучше. Я так хочу, чтобы побыстрее наступило Рождество. Тогда я снова увижу тебя. Может быть даже, на праздники меня отпустят домой. О, если бы не эти вечные депрессии и нарушения кровообращения! И еще бессонница. Но это пройдет. Когда ты закончишь школу и станешь совсем взрослым, я тебе объясню многое, что ты сегодня еще не понимаешь.
Обнимаю и целую тебя тысячу раз.
Любящая тебя твоя мама.
Ничего мне не нужно объяснять, мама. Я уже давным-давно все понимаю. Тетю Лиззи можно поздравить! Пусть продолжает в том же духе. Еще пару раз отправят тебя в санаторий, и можно уже будет применить параграф 51 соответствующего закона. И ты, тетечка, окончательно станешь единовластительницей! Ловко ты все это делаешь — ничего не скажешь. Снимаю шляпу.
Кстати, о письмах: говорят, что к Геральдине еще никого не пускают. Бедняга Вальтер попытался пройти к ней, но ничего не вышло. Геральдине уже лучше, но нельзя сказать, чтобы хорошо. У нее перелом позвоночника с осложнениями.
Так вот, я сажусь за стол и вымучиваю пару жалких, ничего не значащих строк для Геральдины, пока торчу в гараже госпожи Либетрой в ожидании, когда зазвонит телефон.