Любовь — всего лишь слово — страница 60 из 108

У меня еще много времени.

И вот я, все еще не пришедший в себя, в наплыве сентиментальных чувств еду по разбитой дороге в гору к Верениной летней вилле.

Здесь все спит, а многие дома и загородные замки уже покинуты их обитателями. Я вижу опущенные жалюзи, запертые ставни.

И вилла Манфреда Лорда тоже стоит без признаков жизни. Наверное, господин Лео еще крепко спит?

Я нахожу место, где можно развернуться, и еду назад. Двадцать километров по камням и выбоинам. И снова этот щит на обочине дороги, тот, что я видел и в прошлый раз:

ЧЕЛОВЕКОЛЮБИВ. ОБЩЕСТВО

(АНГЕЛА ГОСПОДНЯ)

ДОМ ОТДЫХА

Вот и тропинка, ведущая вниз к старой усадьбе, к старому побеленному дому. На месте и зеленая водопроводная колонка. Несколько кудахчущих кур. Но и здесь ни единого человека. И здесь еще день не начался.

Человеколюбивое общество. Ангел господний. Дом отдыха. Дом.

Слова.

Такие слова, как «Эльба», «Портоферрарио». Я не знаю Эльбу. Я не знаю этого Человеколюбивого Общества.

Я их еще узнаю.

С Вереной.

Многое еще произойдет.

Здесь, на Эльбе и в других местах.

Мы познаем все это вместе. Постоянно вместе.

Хорошее.

Плохое.

Все.

22

Когда я приезжаю во Фридхайм, на часах ровно семь. Молодой механик как раз открывает гараж, и я имею возможность поставить туда свою машину. Я зеваю, потягиваюсь, разводя руки. Моя крахмальная рубаха мята-перемята, бабочка на боку. Я снимаю ее и расстегиваю ворот. Механику даю чаевые. Я выхожу на улицу, направляясь в «Родники», чтобы там переодеться, и буквально налетаю на шефа.

Он долго глядит на меня, прежде чем до него доходит, кто я такой.

— Оливер, — глухо бормочет он. А потом тем же печальным тоном, в котором нет ни обвинения, ни возмущения, глядя куда-то далеко-далеко: — Ты не ночевал в интернате.

— Да, господин доктор.

— Где ты был?

— Во Франкфурте. Господин Хертерих ничего об этом не знает. Я спустился вниз с балкона… — я говорю все быстрее, шагая с ним в гору по дороге, ведущей к лесу. — Он в самом деле ничего не знает, господин доктор.

— Фройляйн Хильденбрандт умерла.

— Что?

— Два часа тому назад. Я возвращаюсь от нее. — Он продолжает смотреть в свою далекую-далекую даль. — Сегодня ночью у нее был приступ. Хозяин позвал доктора. Тот определил инфаркт и сделал ей укол. Потом по телефону из трактира внизу вызвал «скорую помощь».

— «Скорую помощь»… — бессмысленно повторяю я. Мы идем по опавшей листве, которой так много.

— Доктор позвонил и мне. Когда я пришел, она уже умерла. «Скорую помощь» мы отослали назад. В последние свои минуты, когда она была в комнате одна, она написала кое-что на стене большими кривыми буквами.

— Что?

Он говорит мне — что.

Он так погружен в свои мысли, что даже речи не заводит о моем отсутствии ночью. В это утро впервые за все время шеф выглядит стариком…

— Она была сиротой и поэтому всех вас так любила.

Сколько листвы! Как много мертвой листвы!

— Я просил тебя навещать ее.

Я молчу.

— Ты так ни разу не был у нее?

— Не был, господин доктор.

— Ну конечно.

— Было так много… У меня всегда…

— Да, — говорит он потерянно. — Да, конечно. Слишком много дел. Я понимаю. Похороны послезавтра в три. Здесь во Фридхайме. Уж на похороны прийти у тебя время найдется?

— Обязательно, господин доктор. И я уверен, что все остальные ребята тоже придут.

Но я ошибаюсь. Кроме меня, приходит, может быть, еще около двадцати ребят. Двадцать из трехсот. Сколько лет проработала фройляйн Хильденбрандт в интернате! Скольким детям помогла или пыталась помочь!

Учителя и воспитатели явились все. Именно поэтому-то большинство ребят и не пришло. Потому как во время похорон они могут похозяйничать в виллах без взрослых. У фройляйн Хильденбрандт не осталось родственников. Мы стоим у могилы и слушаем речь священника. А потом каждый бросает горсточку земли в могилу. Ной и Вольфганг среди тех, кто пришел, и Рашид, маленький персидский принц, тоже. Ханзи не явился.

23

Он не пришел, хотя фройляйн Хильденбрандт оставила завещание, в котором записано:

— Ящик с игрушками «Сцено» я завещаю моему милому Ханзи Ленеру, потому что знаю, как он любит с ними играть.

Набор игрушек Ханзи уже получил. Еще два дня тому назад. Но он с ним не играет. Он лишь достал из коробки «мать» и клозет и сунул «мать» головой в унитаз. Вот она и торчит там уже два дня. Клозет стоит на ночном столике у постели Ханзи.

— Как долго ей там еще оставаться? — спросил Рашид.

— Всегда, — ответил Ханзи. — Пока я жив!

Но на похороны он не пришел.

А я сам?

Просьбу о том, чтобы я к ней зашел, фройляйн Хильденбрандт передала мне через шефа. Я знал о ее желании. Но так и не собрался к ней. Не было времени…

Я покидаю кладбищенский двор вместе с Ноем и Вольфгангом. В школе собрали деньги. Большой красивый венок из осенних цветов с черной лентой лежит на краю свежей могилы, где он скоро завянет и сгниет.

МЫ ТЕБЯ НИКОГДА НЕ ЗАБУДЕМ…

Шеф идет впереди нас в одиночестве, руки глубоко в карманах плаща, шляпа надвинута на лицо.

— Оливер…

— Угу.

— Шеф рассказал тебе, что нацарапала фройляйн Хильденбрандт на стене у кровати?

— Да. Она написала: «Дайте мне умереть. Без своих детей я все равно не смогу жить!» Шеф сказал, что последние слова еле-еле можно было прочесть.

Я замолкаю, а через некоторое время говорю:

— «Без» она написала через «с». Должно быть, это было перед самой смертью.

— Да, — говорит Вольфганг, — я тоже так думаю. Ведь она была так педантична в части правописания.

Некоторое время мы молча идем по пестрой листве, потом Вольфганг говорит:

— Такой хороший человек, и такой конец. Прямо плакать хочется.

— Плакать надо бы по всем людям, — заявляет Ной, — но это невозможно. Поэтому приходится четко решать, о ком следует плакать.

— А по фройляйн Хильденбрандт?

— По ней надо бы плакать, — отвечает Ной, — но только кто станет?

24

Утром того дня, когда хоронили фройляйн Хильденбрадт, к нам в класс пришла новая учительница французского. Учитель, который был у нас перед ней, женился и решил перебраться в Дармштадт. По просьбе шефа он оставался у нас до тех пор, пока не приехала замена.

Учительницу зовут мадемуазель Жинетт Дюваль.

Она должна была приехать уже к началу учебного года, но не смогла. Продажа квартиры, устройство личных дел и получение необходимых документов заняли больше времени, чем предполагалось вначале. Во всяком случае, так она рассказывает. Но я не верю. И скоро скажу — почему.

Мадемуазель Дюваль приехала из Нима. Ей лет тридцать пять, и она была бы весьма хорошенькой, если бы не была постоянно такой серьезной.

«Серьезная», пожалуй, даже не то слово. Мадемуазель Дюваль производит трагическое впечатление. Она одета просто, но со вкусом. У нее бледное, с правильными чертами лицо, красивые карие глаза, красивые каштановые волосы, на ней стоптанные туфли, которые — это видно — были когда-то очень дорогими. Видимо, она бедна.

Мадемуазель Дюваль никогда не улыбается. Она корректна, но не бывает приветлива. Она прекрасная учительница, но никогда не проявляет сердечности.

Мадемуазель пользуется авторитетом. Мальчики с ней крайне вежливы. Но она явно не замечает этого. Мадемуазель преподает нам так, как если бы мы были куклы, а не люди. Впечатление, будто она решила, приехав сюда, сразу же создать между собой и всеми остальными невидимую стену.

После первых тридцати минут занятий с ней Ной тихо говорит:

— Мне кажется, мадемуазель Дюваль очень несчастна.

— Из-за чего?

— Не знаю. Но спрошу — ее.

И он действительно спросил об этом после обеда. Вечером, когда мы улеглись, он рассказывает Вольфгангу и мне, что узнал.

— Сначала она сказала, что это нахальство, и намерилась уйти. Но тут у меня появилась догадка, и она оказалась верной. Я сказал ей кое-что, и она остановилась. А потом рассказала мне все.

— Что она тебе рассказала? — спрашивает Вольфганг.

— Стоп, — говорю я. — Сначала — что ты ей сказал?

— Что я еврей и что все мои родственники погибли. Обычно я этого никогда не делаю! But I had this feeling[115].

— What kind of feeling?[116]

— Что и с ней было нечто подобное. Так оно и оказалось.

— Что именно?

— Ей тридцать шесть. В 1942-м ей было восемнадцать. В Ниме бойцы Сопротивления застрелили шестерых немецких солдат. За это немцы расстреляли сто французских заложников. Среди них были отец и брат мадемуазель Дюваль. Она очень любила своего брата. Мать несколько лет спустя покончила с собой.

Вольфганг тихо ругается.

— Мадемуазель Дюваль тогда поклялась никогда не ступать на немецкую землю, никогда не разговаривать ни с одним немцем, никогда не подавать немцу руки. Долгие годы она держала эту клятву. Но сейчас попала в безвыходное положение.

— Почему?

— Во Франции она не может найти работу учительницы французского. Для работы на производстве она слишком слаба. Если бы она не приняла предложение доктора Флориана, ей пришлось бы умереть с голоду. Думаю, у нее только одно приличное платье, которое сегодня было на ней. Ну, может быть, еще одно. Но туфли — вы их видели?

— Да, — говорит Вольфганг. — Туфли страшные.

Конечно, она опоздала сюда на несколько недель вовсе не из-за документов или квартиры. Ее все время пугала мысль о поездке в Германию. Этого она не говорила, но мне так кажется.

— И мне тоже, — говорю я. — Вероятно, дело дошло до того, что ей просто нечего было есть, и ей таки пришлось ехать.

— Скорее всего именно так и было, — говорит Ной. — Она сейчас в полном одиночестве. По собственной вине. Она не захотела поселиться в том доме, где живут многие учителя. Внизу, во Фридхайме, мадемуазель сняла комнату, в которой жила фройляйн Хильденбрандт. Она не разговаривает ни с кем из учителей. Даже в столовой. Она говорит, что в столовой ей хуже всего. Там так много людей.