У меня еще много времени.
И вот я, все еще не пришедший в себя, в наплыве сентиментальных чувств еду по разбитой дороге в гору к Верениной летней вилле.
Здесь все спит, а многие дома и загородные замки уже покинуты их обитателями. Я вижу опущенные жалюзи, запертые ставни.
И вилла Манфреда Лорда тоже стоит без признаков жизни. Наверное, господин Лео еще крепко спит?
Я нахожу место, где можно развернуться, и еду назад. Двадцать километров по камням и выбоинам. И снова этот щит на обочине дороги, тот, что я видел и в прошлый раз:
ЧЕЛОВЕКОЛЮБИВ. ОБЩЕСТВО
(АНГЕЛА ГОСПОДНЯ)
ДОМ ОТДЫХА
Вот и тропинка, ведущая вниз к старой усадьбе, к старому побеленному дому. На месте и зеленая водопроводная колонка. Несколько кудахчущих кур. Но и здесь ни единого человека. И здесь еще день не начался.
Человеколюбивое общество. Ангел господний. Дом отдыха. Дом.
Слова.
Такие слова, как «Эльба», «Портоферрарио». Я не знаю Эльбу. Я не знаю этого Человеколюбивого Общества.
Я их еще узнаю.
С Вереной.
Многое еще произойдет.
Здесь, на Эльбе и в других местах.
Мы познаем все это вместе. Постоянно вместе.
Хорошее.
Плохое.
Все.
22
Когда я приезжаю во Фридхайм, на часах ровно семь. Молодой механик как раз открывает гараж, и я имею возможность поставить туда свою машину. Я зеваю, потягиваюсь, разводя руки. Моя крахмальная рубаха мята-перемята, бабочка на боку. Я снимаю ее и расстегиваю ворот. Механику даю чаевые. Я выхожу на улицу, направляясь в «Родники», чтобы там переодеться, и буквально налетаю на шефа.
Он долго глядит на меня, прежде чем до него доходит, кто я такой.
— Оливер, — глухо бормочет он. А потом тем же печальным тоном, в котором нет ни обвинения, ни возмущения, глядя куда-то далеко-далеко: — Ты не ночевал в интернате.
— Да, господин доктор.
— Где ты был?
— Во Франкфурте. Господин Хертерих ничего об этом не знает. Я спустился вниз с балкона… — я говорю все быстрее, шагая с ним в гору по дороге, ведущей к лесу. — Он в самом деле ничего не знает, господин доктор.
— Фройляйн Хильденбрандт умерла.
— Что?
— Два часа тому назад. Я возвращаюсь от нее. — Он продолжает смотреть в свою далекую-далекую даль. — Сегодня ночью у нее был приступ. Хозяин позвал доктора. Тот определил инфаркт и сделал ей укол. Потом по телефону из трактира внизу вызвал «скорую помощь».
— «Скорую помощь»… — бессмысленно повторяю я. Мы идем по опавшей листве, которой так много.
— Доктор позвонил и мне. Когда я пришел, она уже умерла. «Скорую помощь» мы отослали назад. В последние свои минуты, когда она была в комнате одна, она написала кое-что на стене большими кривыми буквами.
— Что?
Он говорит мне — что.
Он так погружен в свои мысли, что даже речи не заводит о моем отсутствии ночью. В это утро впервые за все время шеф выглядит стариком…
— Она была сиротой и поэтому всех вас так любила.
Сколько листвы! Как много мертвой листвы!
— Я просил тебя навещать ее.
Я молчу.
— Ты так ни разу не был у нее?
— Не был, господин доктор.
— Ну конечно.
— Было так много… У меня всегда…
— Да, — говорит он потерянно. — Да, конечно. Слишком много дел. Я понимаю. Похороны послезавтра в три. Здесь во Фридхайме. Уж на похороны прийти у тебя время найдется?
— Обязательно, господин доктор. И я уверен, что все остальные ребята тоже придут.
Но я ошибаюсь. Кроме меня, приходит, может быть, еще около двадцати ребят. Двадцать из трехсот. Сколько лет проработала фройляйн Хильденбрандт в интернате! Скольким детям помогла или пыталась помочь!
Учителя и воспитатели явились все. Именно поэтому-то большинство ребят и не пришло. Потому как во время похорон они могут похозяйничать в виллах без взрослых. У фройляйн Хильденбрандт не осталось родственников. Мы стоим у могилы и слушаем речь священника. А потом каждый бросает горсточку земли в могилу. Ной и Вольфганг среди тех, кто пришел, и Рашид, маленький персидский принц, тоже. Ханзи не явился.
23
Он не пришел, хотя фройляйн Хильденбрандт оставила завещание, в котором записано:
— Ящик с игрушками «Сцено» я завещаю моему милому Ханзи Ленеру, потому что знаю, как он любит с ними играть.
Набор игрушек Ханзи уже получил. Еще два дня тому назад. Но он с ним не играет. Он лишь достал из коробки «мать» и клозет и сунул «мать» головой в унитаз. Вот она и торчит там уже два дня. Клозет стоит на ночном столике у постели Ханзи.
— Как долго ей там еще оставаться? — спросил Рашид.
— Всегда, — ответил Ханзи. — Пока я жив!
Но на похороны он не пришел.
А я сам?
Просьбу о том, чтобы я к ней зашел, фройляйн Хильденбрандт передала мне через шефа. Я знал о ее желании. Но так и не собрался к ней. Не было времени…
Я покидаю кладбищенский двор вместе с Ноем и Вольфгангом. В школе собрали деньги. Большой красивый венок из осенних цветов с черной лентой лежит на краю свежей могилы, где он скоро завянет и сгниет.
МЫ ТЕБЯ НИКОГДА НЕ ЗАБУДЕМ…
Шеф идет впереди нас в одиночестве, руки глубоко в карманах плаща, шляпа надвинута на лицо.
— Оливер…
— Угу.
— Шеф рассказал тебе, что нацарапала фройляйн Хильденбрандт на стене у кровати?
— Да. Она написала: «Дайте мне умереть. Без своих детей я все равно не смогу жить!» Шеф сказал, что последние слова еле-еле можно было прочесть.
Я замолкаю, а через некоторое время говорю:
— «Без» она написала через «с». Должно быть, это было перед самой смертью.
— Да, — говорит Вольфганг, — я тоже так думаю. Ведь она была так педантична в части правописания.
Некоторое время мы молча идем по пестрой листве, потом Вольфганг говорит:
— Такой хороший человек, и такой конец. Прямо плакать хочется.
— Плакать надо бы по всем людям, — заявляет Ной, — но это невозможно. Поэтому приходится четко решать, о ком следует плакать.
— А по фройляйн Хильденбрандт?
— По ней надо бы плакать, — отвечает Ной, — но только кто станет?
24
Утром того дня, когда хоронили фройляйн Хильденбрадт, к нам в класс пришла новая учительница французского. Учитель, который был у нас перед ней, женился и решил перебраться в Дармштадт. По просьбе шефа он оставался у нас до тех пор, пока не приехала замена.
Учительницу зовут мадемуазель Жинетт Дюваль.
Она должна была приехать уже к началу учебного года, но не смогла. Продажа квартиры, устройство личных дел и получение необходимых документов заняли больше времени, чем предполагалось вначале. Во всяком случае, так она рассказывает. Но я не верю. И скоро скажу — почему.
Мадемуазель Дюваль приехала из Нима. Ей лет тридцать пять, и она была бы весьма хорошенькой, если бы не была постоянно такой серьезной.
«Серьезная», пожалуй, даже не то слово. Мадемуазель Дюваль производит трагическое впечатление. Она одета просто, но со вкусом. У нее бледное, с правильными чертами лицо, красивые карие глаза, красивые каштановые волосы, на ней стоптанные туфли, которые — это видно — были когда-то очень дорогими. Видимо, она бедна.
Мадемуазель Дюваль никогда не улыбается. Она корректна, но не бывает приветлива. Она прекрасная учительница, но никогда не проявляет сердечности.
Мадемуазель пользуется авторитетом. Мальчики с ней крайне вежливы. Но она явно не замечает этого. Мадемуазель преподает нам так, как если бы мы были куклы, а не люди. Впечатление, будто она решила, приехав сюда, сразу же создать между собой и всеми остальными невидимую стену.
После первых тридцати минут занятий с ней Ной тихо говорит:
— Мне кажется, мадемуазель Дюваль очень несчастна.
— Из-за чего?
— Не знаю. Но спрошу — ее.
И он действительно спросил об этом после обеда. Вечером, когда мы улеглись, он рассказывает Вольфгангу и мне, что узнал.
— Сначала она сказала, что это нахальство, и намерилась уйти. Но тут у меня появилась догадка, и она оказалась верной. Я сказал ей кое-что, и она остановилась. А потом рассказала мне все.
— Что она тебе рассказала? — спрашивает Вольфганг.
— Стоп, — говорю я. — Сначала — что ты ей сказал?
— Что я еврей и что все мои родственники погибли. Обычно я этого никогда не делаю! But I had this feeling[115].
— What kind of feeling?[116]
— Что и с ней было нечто подобное. Так оно и оказалось.
— Что именно?
— Ей тридцать шесть. В 1942-м ей было восемнадцать. В Ниме бойцы Сопротивления застрелили шестерых немецких солдат. За это немцы расстреляли сто французских заложников. Среди них были отец и брат мадемуазель Дюваль. Она очень любила своего брата. Мать несколько лет спустя покончила с собой.
Вольфганг тихо ругается.
— Мадемуазель Дюваль тогда поклялась никогда не ступать на немецкую землю, никогда не разговаривать ни с одним немцем, никогда не подавать немцу руки. Долгие годы она держала эту клятву. Но сейчас попала в безвыходное положение.
— Почему?
— Во Франции она не может найти работу учительницы французского. Для работы на производстве она слишком слаба. Если бы она не приняла предложение доктора Флориана, ей пришлось бы умереть с голоду. Думаю, у нее только одно приличное платье, которое сегодня было на ней. Ну, может быть, еще одно. Но туфли — вы их видели?
— Да, — говорит Вольфганг. — Туфли страшные.
Конечно, она опоздала сюда на несколько недель вовсе не из-за документов или квартиры. Ее все время пугала мысль о поездке в Германию. Этого она не говорила, но мне так кажется.
— И мне тоже, — говорю я. — Вероятно, дело дошло до того, что ей просто нечего было есть, и ей таки пришлось ехать.
— Скорее всего именно так и было, — говорит Ной. — Она сейчас в полном одиночестве. По собственной вине. Она не захотела поселиться в том доме, где живут многие учителя. Внизу, во Фридхайме, мадемуазель сняла комнату, в которой жила фройляйн Хильденбрандт. Она не разговаривает ни с кем из учителей. Даже в столовой. Она говорит, что в столовой ей хуже всего. Там так много людей.