Любовь — всего лишь слово — страница 67 из 108

Она говорит, что больше не помнит его лица. Но ведь он отец ее ребенка! И еще она как-то сказала, что в своей жизни любила только двоих людей: Эвелин и ее отца. Она сказала…

15

В этот ноябрь много дождей со шквальными ветрами. Каждый четверг и каждую субботу после обеда я встречаюсь с Вереной в «нашем доме».

С каждым разом он выглядит все более скособоченным и унылым. Лужайка превратилась в сплошное болото, часть изгороди повалена порывами ветра, перила на крылечке тоже приказали долго жить. И древоточцы усердно тюкают в деревянных стенах. Но электропечка поддерживает тепло в комнате, где мы любим друг друга. Каждый раз мы приносим друг другу маленькие подарки. Трубку. Духи. Зажигалку. Помаду. Книгу. Я не могу делать Верене больших подарков, которые вызвали бы подозрение у нее дома. И денег у меня на большие подарки нет. С тех пор как у меня на шее камнем висит вексель, мне приходится экономить. Иногда первым приезжаю я, а иногда Верена. Чаще она. Тот, кто приезжает первым, проветривает помещение, включает печку и стелит постель. Еще мы завариваем и пьем чай. Алкоголь не употребляем. Верена говорит, что когда она со мной, то хочет быть абсолютно трезвой. Я тоже за это. Времена, когда у нас с ней будет только одно желание — напиться, еще впереди. (Я об этом говорю заранее, потому что жизнь идет быстрее, чем я успеваю писать.)

Манфред Лорд все еще занят своим высотным домом в Ганновере. К тому же он взял на себя еще и финансирование двухсот особняков на окраине Бремена. Наверное, Бог все-таки есть.

Каждый раз, закончив любить друг друга, мы рассказываем один другому что-нибудь из нашей жизни. А потом снова предаемся любви.

С каждым днем все больше холодает и все раньше темнеет. На землю садятся туманы. С деревьев облетели последние листья. Скоро декабрь.

Туманы, дожди, барабанная дробь дождевых капель по крыше хижины, шелест вентилятора электропечки, наши объятия, наши разговоры — такого у меня еще никогда не было, такого я еще никогда не знал. До того, как я ее встретил, я считал, что все девушки лгут. Верене я верю, когда она рассказывает даже самые невероятные вещи! Не существует ничего такого, о чем бы она стала рассказывать, а я подумал: вот сейчас она врет. Я ей сказал об этом. А она ответила:

— Мы же договорились, что никто из нас не будет друг другу лгать.

Я ей еще раз сказал, что запрещаю писать мне письма. Когда мы не можем видеться из-за того, что у Верены нет времени или я не могу отлучиться, мы общаемся по телефону — как и раньше. Я сижу в конторке гаража госпожи Либетрой и жду Верениного звонка, продолжая тем временем писать «нашу историю».

— Видать, это большая любовь, — говорит госпожа Либетрой.

Я молчу в ответ.

А вдруг и у нее магнитофон? А вдруг она знает господина Лео? Нет! Да нет же! Я несправедлив к ней. Любовь — нечто такое, чего хотят все люди: самые бедные и самые умные, самые глупые и самые богатые, могущественнейшие и ничтожнейшие, самые молодые и самые старые, а среди них и госпожа Либетрой…

Говорят, что Геральдине лучше, но далеко еще не совсем хорошо. Она лежит в гипсе от шеи до поясницы. К ней еще никого не пускают. Я ей послал цветы и ничего не значащее письмо, на которое получаю такой вот ответ:

Мой самый-самый любимый!

Я не могу много писать из-за гипса. Спасибо за цветы! Я сохраню их даже, когда они засохнут, и буду хранить всю жизнь. Перед Рождеством, как обещал врач, я могу переехать на квартиру, которую для меня поблизости сняла мать. На праздники с Кап Канаверал приедет отец. Может быть, мои родители помирятся. Я об этом не смею даже и мечтать. Их примирение — и ты! Приезжай ко мне сразу после Рождества. Я молюсь, чтобы мой позвоночник как следует сросся и мне не пришлось ходить уродиной, как бедняга Ханзи. Врачи, которым я рассказала, что у меня есть большая любовь, сказали, что это может помочь мне стать совсем здоровой. Ах, как было бы чудесно! Тебя обнимает и нежно целует многие тысячи раз

твоя Геральдина.

Это письмо я сразу же сжег. Но что мне делать после Рождества? Ах, сейчас еще только начало декабря!

У меня выработалась привычка оттягивать все решения, а когда я с Вереной, то вообще забываю, что на свете есть нечто такое, как решения.

16

Горят свечи. Мы лежим рядом друг с другом, Верена вдруг говорит ни с того ни с сего:

— Терпеть не могу Ницше. А ты?

— Меня от него тошнит.

— Знаешь, а вчера я наткнулась на одно его стихотворение, которое будто про нас.

— Ну-ка прочти.

И она читает, голая и теплая, в моих объятиях:

Вороны с криками, чернея

На фоне грязных облаков,

Летят к предместьям городов

В предверьи зимних холодов…

И счастлив, кто сейчас имеет

Очаг и кров.

— Никогда не подумал бы, что у него могут быть такие стихи.

— И я тоже.

Из радиоприемника тихо-тихо звучит музыка. Радиостанция АФН передает «Голубую рапсодию». Приемник у нас всегда настроен на АФН. Немецкие радиостанции вообще не стоит слушать. «Радио Люксембург» этим приемником днем не поймаешь.

— У нас есть кров. Правда, Верена?

— Да, милый!

Крыша дома прохудилась. И с тех пор, как зарядили дожди, нам приходится ставить на покрытый дешевеньким ковриком пол тазы и плошки, потому что с потолка капает.

— Я имею в виду не эту хижину.

— Я знаю, о чем ты говоришь.

— Ты мой кров. Ты мой очаг.

— И ты для меня — все, — говорит она.

Потом мы снова делаем это, а дождевая вода крупными каплями падает в расставленные на коврике тазы и миски, зимний ветер воет за стенами хибары, а на волне АФН звучит «Голубая рапсодия»…

17

— Садись, Оливер, — говорит шеф.

Вечер 6 декабря, кабинет шефа с многочисленными книгами, глобусом, детскими самоделками и рисунками на стенах. Шеф курит трубку. Мне он предлагает сигареты и сигары.

— Спасибо, не хочу.

— Может быть, выпьешь со мной вина?

— С удовольствием.

Он достает бутылку старого, выдержанного «Шато неф дю Пап», предварительно в меру подогретого, наливает два полных бокала и смотрит на меня, как всегда — даже сидя — сутулясь из-за своего роста, — подтянутый и спокойный — одним словом, прямо Джеймс Стюарт. И такой же долговязый. Когда он позвал меня к себе, я испугался. Я думал, это связано с Вереной, но славу Богу ошибся. Речь совсем о другом.

— Как вино? Приемлемое?

— Да, господин доктор.

Он сосет свою трубку.

— Помнишь, Оливер, когда ты приехал сюда, я предложил, чтобы мы иногда встречались, чтобы поговорить?

— Да, господин доктор.

— Мне очень жаль, что наш первый разговор пойдет не о твоих, а о моих проблемах.

— У меня с сердца упал камень. — Почему?

— Пусть уж лучше разговор о ваших проблемах.

— Ах, так! — Он улыбается. Потом становится опять серьезным. — Я хочу побеседовать с тобой, потому что ты самый старший в интернате и потому еще, что больше просто не с кем.

— А учителя?

— Я не имею права втягивать их в это! И не хочу!

— Излагайте, господин доктор!

— Что ты думаешь о Зюдхаусе?

— О Фридрихе? Дурной малый. Жертва воспитания. Сам по себе он парень неплохой! Но, имея такого поганого папашу-нациста, он, естественно, верит только…

— Вот именно.

— Что именно?

— Ты действительно не хочешь сигарету?

— Нет.

— Или сигару? Она совсем легонькая!

Шеф выглядит осунувшимся. Может быть, болен?

— Тоже не хочу, спасибо. Так что там с Фридрихом?

Шеф рисует пальцем на столе невидимые вензеля.

— Он на меня заявил, — говорит он.

— Кому?

— Своему отцу. Ты знаешь, что его отец — генеральный прокурор.

— Он прямо-таки создан для такого места.

— По справедливости его место в тюрьме. Но где эта справедливость? Господин доктор Зюдхаус сейчас большая шишка. Имеет прекрасные связи со всеми властями. Тебе двадцать один, и мне не надо объяснять тебе, что у нас происходит.

— Действительно, не надо, господин доктор. Так в чем вас обвиняют?

— В том, что я взял к себе на работу доктора Фрая.

— Нашего учителя истории?

— Да.

— Но его все любят!

— Явно не все. Во всяком случае, Фридрих Зюдхаус его не любит.

— Ах, вот что! Вы имеете в виду поездку в концлагерь Дахау!

— Речь идет не только о поездке в Дахау. Речь идет о том, как доктор Фрай вообще преподает историю. О телепередачах. О книгах, которые он дает вам читать. Все это, вместе взятое, приводит Зюдхауса в ярость. Ты только что очень верно сказал, что он продукт своего воспитания. Вот этот продукт и написал своему отцу.

— Что написал?

— Много писем. О том, как в моей школе мой учитель преподает историю, как втаптывает в грязь немецкий народ, честь и авторитет Германии, как вам прививаются разлагающие вас коммунистические идеи.

— Вот скотина! Если позволите, я все-таки возьму маленькую сигарку, господин доктор.

Обрезая кончик сигары и зажигая ее, я спрашиваю:

— И что же дальше?

— Дальше? — Шеф печально улыбается, поглаживая лубяную лошадку, подаренную ему каким-то малышом и стоящую у него на столе. — Генеральный прокурор Олаф Зюдхаус — могущественный человек. Он пожаловался на меня в различные инстанции.

— Ничего не понимаю! Ведь доктор Фрай говорит правду! Кому, собственно, и что, собственно, мог написать старый нацист? На что он мог жаловаться?

— На то, что доктор Фрай говорит правду, — отвечает шеф, выбивая и вновь набивая свою трубку. — Правду, Оливер, нужно сочетать с хитростью, если чего-нибудь хочешь добиться. А доктор Фрай сочетает ее не с хитростью, а с мужеством.

— Достаточно печально уже то, что теперь и вы называете мужеством то, что кто-то нам рассказывает правду о третьем рейхе и про его преступный сброд!

— Уверяю тебя, все, что рассказывает доктор Фрай, совпадает и с моим мнением, и я одобряю это. Я восхищаюсь и почитаю доктора Фрая.