А вот и третья неровность. Это следы игольных уколов. Кто-то сделал укол в букве «е», в букве «о» и букве «к».
Листаю дальше.
Я уже больше не читаю, а только ощупываю страницы. На некоторых страницах ничего не нахожу, на некоторых кое-что обнаруживаю. Проколотое «т», проколотое «а», проколотое «м».
Я беру карандаш и бумагу и выписываю друг за другом буквы. Не все, потому что иголочных уколов очень много. Е, О, К, А, М, Т…
РАВВИН АСРИЕЛЬ: Чего же от меня хотят? Я стар и слаб. Моему телу нужен покой. Моя душа жаждет уединения, но меня преследуют муки и боль всего мира. Каждая просьба, передаваемая мне, как уколы иглой в мое тело…
Уколы иглой!
Совсем слабые, едва заметные, но все же заметные… А. Е. М…
Я пролистываю всю книгу. Все новые игольные уколы.
Мой папаша и досточтимый Манфред Лорд. Хорошо спевшиеся дружки. Неплохо они придумали с «Дибуком». Просто-таки даже здорово придумали. Отличное изобретение для их жульнических дел.
К. Т. А. М…
Шестая глава
1
Две кошки. Три кролика. Галка.
Они мирно кормятся в маленьком домике. Электрическая лампочка на потолке дает свет. Снаружи, в парке, из кустов выходит олень. Перед домиком стоит кормушка. Олень подходит к ней и начинает жевать. Моя мать сидит на корточках перед маленькой хижиной и разговаривает с животными. Я наблюдаю за ней. Пять часов вечера. В парке много снега. Расчищено лишь несколько дорожек.
— Это моя самая любимая из всех клиник, — говорит мать, кормя из ладони галку.
— В других всегда было какое-нибудь одно животное, здесь их много, особенно летом! Мне и уезжать отсюда не хочется. Все звери уже хорошо меня знают.
Галка насытилась и садится матери на плечо. Птица звонко кричит: «Карр!»
— Да, моя маленькая, да. Вкусно было?
И так каждый день, с того самого, как я появился здесь: ровно в пять моя мать кормит животных. Врачи ей это разрешают. Матери не прописан постельный режим. Ей необходимы движение и свежий воздух, говорят врачи.
Мать отказывается принимать посетителей. Я — единственное исключение.
Кошка мяукает и получает еще одну порцию молока.
— А орехи ты не забыл? — спрашивает мать.
Нет, не забыл. Вчера она попросила принести их.
— Пусть это будет твоим рождественским подарком мне, ладно? Много-много земляных орехов! Птички так их любят. И белочки. Знаешь, сколько здесь белочек и птичек — необыкновенных, разноцветных!
Я купил кило орехов.
С тех пор как я в последний раз видел мать, она постарела лет на двадцать. Она словно тень. Вряд ли она весит более сорока пяти килограммов. Руки у нее — кости, обтянутые кожей, лицо белое и прозрачное, в синих жилках. Глаза громадные, покрасневшие. Время от времени она вертит головой так, словно у нее на шее петля, от которой она хочет освободиться. Это у нее что-то новое. Ходит мать очень неуверенно, часто спотыкаясь. Сестры рассказывают, что она почти ничего не ест. Зато то и дело просит кофе. Чаще всего она лежит в одежде на кровати, уставясь в потолок.
— Неконтактна, — говорят врачи.
По словам медсестер, мать не из трудных пациентов. Она не доставляет сестрам хлопот и помогает в уборке своей комнаты. Она потеряла всякое представление о времени, путает часы, дни, времена года, и потребовалось некоторое время, чтобы она узнала меня. Но хоть мама и потеряла ощущение времени, она всегда точно знает, когда пять часов вечера. Ни разу она не появлялась у маленького домика в парке хоть на минуту позже! Животные уже ждут ее. И мать рада этому.
Вот уже шесть дней, как я хожу сюда вместе с ней, и чувствую, что больше уже не могу. Я говорил с профессором. И вы знаете, как это бывает, когда родственник хочет узнать правду о пациенте (к тому же моя мать состоятельная пациентка).
— Да, дорогой господин Мансфельд, вашей уважаемой маме, конечно же, лучше… несравнимо лучше… Бог мой, когда я думаю о том, в каком состоянии она к нам поступила…
— Да, да, да. Но как ее дела сейчас?
— Вы нетерпеливы, господин Мансфельд!
— Она моя мать, господин профессор.
— При такого рода болезнях нельзя быть нетерпеливым. Такое может длиться годами, да-да, я повторяю: годами. Вы видите: я совершенно откровенен с вами.
— Стало быть, моя мать может провести здесь не один год?
Он кивает, благосклонно улыбаясь.
— Но вы же сказали: ей лучше.
— Лучше, но далеко еще не хорошо! И потом, дорогой господин Мансфельд, не забывайте, пожалуйста, о рецидивах… Всякий раз, когда ее выписывали и она возвращалась домой, снова наступало ухудшение. Ситуация в вашей семье…
— Не надо. Сам знаю, — грубо прерываю я его.
— Господин Мансфельд, я не заслужил такого тона. Мы делаем все мыслимое, чтобы помочь вашей матери. Не хочу от вас скрывать, что постоянные рецидивы, разумеется, весьма опасны.
— Как это понимать?
— Это может — я подчеркиваю: может, а если мы будем постоянно наблюдать ее, опасность равна нулю — но это все же может, — а мы должны учитывать любую возможность…
— Что может? Прошу вас!
Он смотрит на меня так, как и полагается смотреть знаменитому врачу на нахального юнца, и затем говорит с ледяной беспристрастностью:
— Может наступить такое ухудшение, которое заставит нас пойти на крайне неприятную меру. Послушайте, вашей маме хорошо у нас. У нее здесь свобода, животные. К нормальной жизни она пока еще не готова — и подтвердила это. Но она не опасна, абсолютно не опасна.
— Помните, что вы говорите о моей матери!
— Разумеется, о ней, господин Мансфельд. Так вот: после одного из таких рецидивов она может впасть в такое состояние, которое относится уже не к нашей компетенции.
— Уже не к вашей компетенции?
— Мне кажется, вы не представляете всей тяжести заболевания. Если произойдет та катастрофа, о которой только что шла речь, я уже не смогу взять на себя ответственность за то, чтобы уважаемая госпожа оставалась здесь. Мне придется ее…
— Перевести в учреждение закрытого типа?
— Именно, господин Мансфельд. Не смотрите на меня так. Я же ведь сказал, что считаю эту возможность маловероятной! Ее можно и вовсе исключить, если пойти на то, чтобы оградить уважаемую госпожу от каких бы то ни было волнений внешнего мира, оставив ее у нас.
— Навсегда?
— Навсегда.
— Вы имеете в виду: до самой смерти!
— Я имею в виду… Господин Мансфельд, с вами нельзя нормально разговаривать! Вы так агрессивны! Что с вами? Поглядите, как счастлива ваша мать, когда она одна со своими зверями.
— Особенно с галкой.
— Сожалею, но мое время ограниченно. Кстати, ваш отец подходит к этому разумно и полностью разделяет мою точку зрения. Всего хорошего.
И он разворачивается и уходит.
Там в здании клиники начинают петь песню: «Росточек розы нежной из корешка пробился…»
Это мне знакомо. Сейчас двери всех комнат распахнуты, сестры ходят по этажам, кладут на столы в комнатах пациентов еловые ветви и зажигают свечи.
«…как пели нам об этом старики…»
Мать поднимается. Каждому животному в отдельности желает спокойной ночи. Она радостно улыбается, словно маленький ребенок:
— Когда ты окончишь школу, Оливер, мы возьмем с собой всех зверей, вернемся в нашу виллу у Бетховенского парка и прекрасно заживем! Я же богатая женщина! Миллионерша! Только представь себе, Оливер! Когда ты вернешься из интерната, у нас с тобой будет все! Фабрики! Миллионы! А эту Лиззи посадят.
Фабрики? Миллионы? Бедная, бедная мама. У нее есть свой собственный счет в Люксембурге. Сколько на нем денег? Я не знаю. Время от времени она присылает мне деньги — например, для оплаты векселя. Но фабрики? Миллионы? На них наложила свои чистенькие лапки моя обожаемая тетя Лиззи — та, что командует моим папашей. Эта парочка знает, что творит. Бедная, бедная мама: напрасно я обидел профессора!
— Мама, пойми…
— Что еще? Все будет по закону! Я долго говорила об этом с господином доктором Валлингом.
— Кто такой?
Мать хихикает.
— Знаешь, когда я сюда приехала, мне не понравилась моя комната. Она была без балкона, и птицы…
— Понимаю.
— Но соседняя комната была с балконом. И вообще она была намного лучше и больше. В этой комнате жил господин доктор Валлинг. Адвокат. Великолепный человек! Представь себе: когда я приехала сюда, он как раз умирал.
— Умирал?
— Конечно, детка. В клинике умирает много людей. Они умирают в каждом нормальном доме. Почему тогда им не умирать и здесь? Добрые сестры, которые мне рассказали, что он при смерти, обещали мне: «Сразу, как только он умрет, вы получите его комнату!» — Мать снова хихикает. — Конечно, я каждое утро осведомлялась, умер ли он уже. Я не знала этого человека! Мне нужна была только его комната, так?
— Ну и что?
— Меня, конечно, каждое утро хотели обрадовать! «Его дела плохи, госпожа Мансфельд. У него высокая температура, госпожа Мансфельд. Он попросил позвать священника!» И так далее. Когда он… — Мать смеется —…когда он в четвертый раз потребовал священника, чтобы получить соборование, мне это показалось странным.
— Немудрено.
Она гладит оленя, который все еще стоит у кормушки. Я обнимаю ее за плечи и веду, поддерживая, чтобы она не упала от слабости, с ужасом осязая сквозь пальто исхудавшее, как скелет, тело.
— На следующий день комната все еще не освободилась. Я устраиваю скандал! Добрая сестра говорит: «Господин доктор Валлинг умер сегодня ночью, нам нужно там еще прибраться. — Мать поскальзывается, и я еле успеваю удержать ее. — И что же? Три часа спустя я слышу, как мертвый кашляет.
— Мертвый?
— Так называемый мертвый! Через стену! Он и до этого все время кашлял, понимаешь? Ну тут уж я устроила скандал! Да еще какой! Разве это не подло? Я спросила: «Как может доктор кашлять, если он умер? Вы что, меня сумасшедшей считаете? Думаете, мне можно наплести что угодно?» Господину профессору было страшно неудобно…