Любовь за колючей проволокой — страница 15 из 71

Женщины рассказывают о себе куда менее охотно, чем мужчины, и обычно только тогда, когда это по-настоящему нужно. Но теперь я должен был знать, кто же она, эта первая женщина, к которой я испытал истинное, почти неодолимое влечение. Тем более что очень может быть, она окажется и последней. И Юлия, хотя и довольно скупо, рассказала мне свою историю.

Мать у нее умерла в одну из эпидемий времен Гражданской войны, и она ее лишь смутно помнила. Отец, инженер-строитель, позже женился на другой женщине, с которой, как это чаще всего бывает, падчерица не нашла общего языка. Потом отец умер, а мачеха вышла замуж за другого, и Юлия оказалась фактически в чужой семье. В ней сироту не обижали, на это она не может пожаловаться, но и не могли дать того тепла, в котором, едва ли не острее, чем в хлебе, нуждается ребенок. И если она такое тепло все-таки знала, то оно исходило от старого друга ее отца профессора Кравцова. Это он заметил в ней недетскую тягу к живописи, помог поступить в художественное училище и его окончить. На протяжении многих лет духовно этот человек заменял ей отца. А потом, когда она была уже на последнем курсе, сделал ей предложение. Это был старый холостяк, собиравшийся весь век прожить одиноко, но под старость неожиданно сдавший свои позиции. «Седина в бороду — бес в ребро», как сам он шутил по этому поводу. Предложение было принято без особых колебаний. И не потому, конечно, что молодая девушка могла испытывать к пожилому человеку какое-то иное чувство, кроме дочернего. Но именно оно на холодном фоне жизни в неродной семье и определило, главным образом, ее решение. Кроме того, начинающая художница по-настоящему увлекалась только своим искусством и для мыслей о романах, а тем более для них самих, у нее как-то не оставалось времени. А скорее, наверное, просто не пришла ее бабья пора. Для многих женщин эта пора наступает сравнительно поздно, иногда даже слишком поздно. А тогда у нее было время, отмеченное радостью первых успехов, горестью неудач и всего того, с чем связана всякая творческая работа. Ухаживания молодых мужчин хорошенькой женщине льстили, но и только…

Как относился к этим ухаживаниям ее муж? Кравцов был внешне и внутренне высококультурным человеком, настоящим русским интеллигентом старой школы. Несколько старомодным, правда, и чуточку насмешливым, но умеющим подавлять внешние проявления раздражения, даже если они и вспыхивали. Тем более что, делая ей предложение, он сам сказал, что менее всего хотел бы оказаться этаким Синей Бородой, ограничивающим свободу молодой жены. И все же она не раз замечала, что старик иногда страдает от ревности, хотя и старается всячески это скрыть. Он никогда не унижался не только до семейных сцен, но даже до мелких замечаний и укоров.

Впрочем, профессор Кравцов был очень занят и почти ежедневно работал до глубокой ночи. В своей области он был одним из главных специалистов Советского Союза. Теперь Юлия часто с чувством вины вспоминает его, седого и усталого, склонившегося над чертежами в своем кабинете, в то время как она, что греха таить, флиртовала с молодыми художниками в соседней комнате. Но когда Кравцова арестовали, Юлия переживала это едва ли не тяжелее, чем смерть отца. Пыталась даже ходатайствовать за мужа в разных инстанциях, включая главного прокурора СССР. А наткнувшись на глухую стену безразличия и непонимания и разобравшись, что все ее попытки бесполезны, решила уподобиться декабристкам и ехать за ним в ссылку. Конечно, когда определится место этой ссылки. Но ехать за мужем в Сибирь ей не пришлось, так как через четыре месяца арестовали и ее. Где Кравцов сейчас и жив ли еще, она не знает. О том, что он осужден на максимальный срок как враг народа, она узнала только косвенным путем из материалов, касающихся осуждения ее самой как жены этого врага. От политических подследственных, как известно, писем не принимают. Муж, возможно, написал ей по их адресу после своего осуждения, но в бывшей профессорской квартире жили уже чужие люди. Юлия пыталась навести о нем справки через ГУЛАГ, но ей ответили, что заключенным справок они не дают…

Мы долго шли молча, погруженные в невеселые думы. Печальным было прошлое, беспросветным казалось будущее, а человек склонен жить либо тем, либо другим и менее всего настоящим. Тряхнув волосами, как бы отгоняя горькие мысли, Юля сказала:

— Не надо о грустном… Ведь сейчас нам хорошо, правда? Посмотри как хорошо кругом!

А кругом было действительно хорошо. Полная и высоко уже поднявшаяся луна заливала холодным светом и реку, на берегу которой мы опять стояли, и дальние горы, и пустынную сегодня отмель, на которой устраивали свои лежбища нерпы. По блестящей рябоватой поверхности воды тянулись лунные дорожки. Гранитный обрыв на том берегу, вообще-то серый, казался сейчас очень светлым, почти белым. Это впечатление усиливал еще и резкий контраст с нахлобученной на него черной шапкой зарослей стланика. Впрочем, в одном месте между обрывом и этими зарослями образовался горизонтальный каменный выступ, похожий на балкон под самой крышей какого-то гигантского замка. И как будто для того, чтобы подчеркнуть, как хороша в своей первозданности даже здешняя природа, из зарослей кустарникового кедра на этот балкон выкатились три четвероногие фигуры — одна огромная и две поменьше. Подойдя к самому краю обрыва, они как по команде, все трое поднялись на задние лапы. Юлия, чуть не задохнувшись от неожиданности и восторга, вцепилась в мой рукав:

— Смотрите, смотрите!

Но я их, конечно, увидел и сам. Медведица с пестунами. Залитые лунным светом звери как будто позировали перед нами. Потом медведица опять опустилась на четыре лапы и повернулась в сторону кустарника. Но сразу ее примеру последовал только один из медвежат. Второй это сделал, только получив от матери увесистый подзатыльник. И умилительная звериная троица скрылась в зарослях.

Через два-три дня после приезда женщин на наш остров жизнь на нем вошла в новое русло. От прежнего она отличалась образованием трех «семейных пар», к числу которых принадлежала и наша с Кравцовой. Не всегда можно было ответить на вопрос, что тут было проявлением почти настоящей семейной жизни, а что только ее имитацией. «Жены» штопали и латали своим «мужьям» их рванье, стирали его в реке, развешивали на веревках, придававших нашему табору вид лагеря каких-то беженцев. Правда, интеллигентка, да еще художница в прошлом, Кравцова не проявляла той степени хозяйственности, которой отличались сожительницы Однако и бывшего бухгалтера.

К тому же эти ухажеры просто потребовали от своих женщин, чтобы они их обслуживали — таковы народные представления о семейном укладе жизни. Я же этому противился. Но Юлия умудрялась то пришить мне на телогрейку оторванную пуговицу, то вышить вензель на квадратике вафельной ткани, выдаваемой лагерникам в качестве полотенца. А вот бывшая завмагша и ее бухгалтер вели даже свое отдельное кухонное хозяйство, хотя в нем здесь не было ни надобности, ни смысла. Выпросив у дневального пару каких-нибудь рыбешек и щепоть соли, они в отдельном котелке и на отдельном костре варили себе уху. Эта уха была хуже общей и требовала дополнительной возни, но она как бы символизировала семейный очаг. Особенно сильную тягу к подобным имитациям проявляли в лагере женщины. Выглядела она и трогательно и жалко одновременно, как усилия птицы свить гнездо из обрывков железной проволоки. Впрочем, у некоторых из лагерных пар их семейная идиллия на сенокосе повторялась из года в год. Иногда они строили планы и на будущее, не столь уж иллюзорные у тех, у кого срок истекал сравнительно скоро, а главное, были шансы отбыть этот срок до его конца в здешнем лагере. У мужчин такие шансы всегда находились под дамокловым мечом «кондуита», так как угон в дальний лагерь означал фактически вечный разрыв всяких связей. Отбывших срок обычно закрепляли за тем предприятием, на котором они работали, находясь в заключении. И уж совсем не могло быть никаких иллюзий у политических заключенных. Практически всех их должны были скоро вывезти отсюда. Да и у тех, что могли быть оставлены, даже у малосрочников, выход на относительную свободу был отодвинут войной в неопределенное будущее.

Фразу об относительности всего сущего приходится неустанно повторять, даже рискуя показаться банальным. Все мы считали примитивнейшие условия работы и жизни на сенокосе едва ли не райскими и с тоской наблюдали, как приближается конец этой нашей лагерной Аркадии. Правда, в этом году он оттягивался из-за несвоевременной доставки сюда женщин. План по сенозаготовкам выполняли уже за счет перестоявшейся, начинающей желтеть травы. Сивую от инея — в середине августа здесь начинались уже крепкие утренники — мы косили ее по утрам, пожухлую и жесткую. В лужах на болотах под ногами косарей со звоном проламывался лед. Приречные кустарники быстро теряли листву и с каждым днем становились все прозрачнее. Насколько быстро здешняя природа развивается весной, настолько же быстро, через какую-нибудь пару месяцев она торопится замереть, готовясь к зимнему сну. В стороне от охотскоморского побережья переход от золотой осени к белой зиме совершается обычно за одну ночь. Здесь же климат не такой выраженно континентальный, и между летом и зимой вклинивается хоть и недолгий, но очень неприятный период осеннего ненастья. В сентябре оно становится почти сплошным, но уже в конце августа относительно хорошая погода все чаще перемежается холодной и дождливой. Со стороны совсем недалекого моря наползают низкие, угрюмые облака, из которых почти всегда моросит нудный, какой-то безнадежный дождь. Делать на сенокосе в такую погоду ничего нельзя, и выматывающая, напряженная работа все чаще сменяется вынужденным бездельем. Все мы, мужчины и женщины вместе — так если и не веселее, то теплее — целыми днями в угрюмом молчании сидели в «мужском» шалаше. Для особого веселья не было ни причин, ни условий. Еще несколько дней такого сидения в холодном и протекающем доме из травы — теперь от костра в нем было больше ненужного дыма, чем тепла, — и всех нас отправят отсюда мокнуть и мерзнуть на картофельны