ческой шутки. И вообще-то острый на язык, он был к тому же несколько избалован отношением к старым специалистам в двадцатые годы. Возможно, что некоторая свобода высказываний Кравцова тоже сыграла свою роль в его аресте и осуждении. Для меня сейчас важно было только то, что его имя рифмуется так же, как и у главного героя пушкинской поэмы. Значит, мужа Юлии звали Евгением. Теперь в этом не было уже никаких сомнений.
Прятаться от собственной совести было теперь почти не за что. И скорее по логике чувства, чем по логике ума, я почувствовал острый стыд перед самим собой. Если я завтра же утром не сообщу этому человеку, что его жена не опозорила себя публичным отречением от него, а осталась ему преданным другом, то совершу самый низкий поступок в своей жизни, который потом никогда себе не прощу. Со мной произошло то, что почти всегда происходит с людьми, выздоравливающими от последствий голодного изнурения и, как выразились бы теперь, от лагерного стресса.
Теперь мысли о своем последнем лете в Галаганных вызывали у меня не только тревожные ассоциации. Они вызывали и теплые воспоминания о Юлии, о ее любви ко мне. Но дальше чувства благодарности и признательности к этой женщине эти воспоминания не шли. Ну, а ответная любовь или хотя бы ее остаток? Увы, современные психофизиологии с их пробирками и микроскопами ближе к истине, чем Шекспир и Данте. В одном анекдоте тех лет говорилось о старом колхознике, участнике колхозного съезда, которому после показа делегатам балета «Ромео и Джульетты» в Большом театре обратился столичный репортер:
— Вы, конечно, согласитесь со мной, что в нашей счастливой стране возможны проявления даже более ярких чувств, чем это было во времена Шекспира!
Но колхозник ответил уклончиво:
— Оно, знаете, гражданин хороший, теперь харч не тот и любовь не та…
Ссылаясь на плохой харч и многие годы, прошедшие со времени расставания с Кравцовой, я мог бы ответить примерно так же. И все же во мне пробуждался какой-то глухой протест, когда я думал, что в этом году у нее заканчивается срок заключения. Из лагеря ее, наверное, выпустят, война уже закончилась, но за совхозом закрепят бессрочно. У бывшей художницы и профессорской жены не будет иного выбора, как жить в глухом приполярном поселке, работать на совхозных полях и выйти замуж за кого-нибудь из посельчан, скорее всего тоже за бывшего заключенного. «Врагов народа» на Галаганных теперь почти нет, а интеллигентные уголовники, если и встречаются, то обычно это и есть подлинные подонки общества. И тонкая, интеллигентная женщина состарится рядом с каким-нибудь бывшим растратчиком или примитивным обвешивателем. ее настоящее — тяжело и безрадостно, будущее — беспросветно. Спасением от бередящих душевные раны воспоминаний прошлого может служить только душевный анабиоз. Но вряд ли у таких женщин, как Кравцова, он может быть достаточно надежным и глубоким. Эх, Юлия, Юлия…
Почти сразу после звонка побудки в наш барак вошел дежурный нарядчик и сказал мне, что после завтрака я отправляюсь с этапом к месту моего назначения. Я спросил, не знает ли он, в каком бараке находится заключенный Кравцов, так как мне нужно поговорить с ним до отъезда.
— Наговоришься еще, — сказал нарядчик, — в одной машине почти до самого Магадана ехать будете.
Оказалось, что большая часть тех, кто прибыл сюда вчера с Кравцовым, действительно едут в тот же лагерь, что и я. И только он и еще двое калек, найденных вместе с ним в каком-то инвалидном лагеришке, отправляются в самую столицу Дальстроя.
Вот как могут сложиться иногда обстоятельства! Я хотел повидать мужа Юлии, чтобы сообщить ему, что был ее товарищем по заключению, но по-прежнему считал это своим долгом, притом довольно тягостным, выполнив который я постарался бы держаться от старика подальше. Теперь же я должен был находиться вместе с ним в кузове небольшого грузовика по крайней мере дня два, в течение которых у меня не будет ни малейшей возможности даже на минуту избавиться от его общества. Два дня, впрочем, это только два дня.
Через час я уже помогал подсаживать Кравцова и его товарищей-калек в кузов газика. Сегодня он мне показался не таким несчастным и жалким, как вчера. Возможно потому, что седая щетина на щеках старика была сбрита во время этапной санобработки, а его лагерное грязное рванье было заменено залатанным и постиранным. По отношению к этапнику это был редкостный знак внимания со стороны пересылочного начальства, означавший, что им интересуются в самом дальстроевском центре. Старый инженер там, видимо, зачем-то срочно понадобился. Иначе даже на бушлат третьего срока Дальстрой бы для него не расщедрился.
Мое первое впечатление от бывшего профессора меня не обмануло. Он каким-то образом умудрился пройти через дистрофию, годы полуживотного существования и свое превращение в калеку без потери не только мыслительных способностей, но и интереса к жизни. Умные и живые глаза старика смотрели на своих попутчиков с каким-то доброжелательным вниманием. И только по временам в них можно было заметить затаенную тоску, которая исчезала, как только Кравцов замечал на себе чей-нибудь взгляд. Он принадлежал, видимо, к той породе людей, которые не ищут в окружающих сочувствия к себе. И притом не из мизантропической замкнутости, а из нежелания распространять на них свою долю житейской горечи. Как и другие два инвалида, приехавшие с ним вчера на пересылку, Кравцов сидел под стенкой водительской кабины, опираясь на нее спиной. Все остальные сгрудились в средней части кузова, где не так трясло, лицом по направлению движения. Это не по правилам автомобильного этапа, но в таких этапах, как наш, правила соблюдаются редко.
Я сидел через один ряд прямо напротив Кравцова. И когда старик останавливал на мне свой спокойный, изучающий взгляд, чувствовал себя именно так, как я это и предвидел. И как я предполагал, чувства неловкости не могли рассеять никакие самоуверения, что я не совершал ничего предосудительного по отношению к этому человеку и ни в чем перед ним не виноват. Я злился на себя за свою дурацкую интеллигентскую щепетильность, отводил глаза, уткнувшись взглядом в щелястый пол грузовика.
Наше путешествие начиналось хорошо. Был уже конец июня, когда на Колыме стоят солнечные, безветренные дни. Морозов нет даже ночью, а днем вполне уже явственно ощущается солнечное тепло. Правда, на сопках, особенно на тех, склоны которых покрыты редким лиственничным лесом, снег сверкал еще повсюду, но на самой дороге его уже давно не было. Укатанное до гладкости асфальта, почти не пылящее — щебень был тут первоклассный, а труда своих подневольных работяг для поддержания дорог в порядке дальстроевское начальство не жалело — главное колымское шоссе блестело на солнце. И хотя «Сталинская Владимирка» все время петляла из стороны в сторону и то забиралась в поднебесье перевалов, то снова скатывалась вниз, грузовик трясло очень умеренно и почти совсем не подбрасывало.
Хорошая погода, отсутствие в кузове тесноты и большой тряски, а главное, сознание, что нас везут не в очередной, трижды проклятый забой, а на более или менее человеческую, а не лошадиную работу, скоро создало у большинства этапников хорошее настроение. Обычную на этапе угрюмость и замкнутость сменила общительность и взаимный интерес. Немало способствовало этому и отсутствие в кузове конвоя. Единственный сопровождающий нас вохровец предпочел ехать в кабине рядом с водителем, хотя устав конвойной службы это запрещал. Но парень, видимо, не был новичком на этой службе и хорошо понимал, что заключенному надо быть сумасшедшим, чтобы выпрыгнуть из машины по дороге на значительно более легкую, чем в каторжном лагере работу, при которой требовались его профессиональные знания и навыки, а не только мускульная сила для работы с кайлом и тачкой. Впрочем, и побег с этапа в каторжный лагерь тоже был бы величайшей глупостью. Ведь тогда речь шла бы лишь о выборе, как лучше отдать концы: в безлюдной, горной тайге или с каторжанской тачкой в руках.
Сейчас подобной дилеммы ни у кого из нас возникнуть не могло, и наш охранник лишь изредка поглядывал на своих подконвойных через оконце в задней части шоферской кабины. А они, некоторые весьма словоохотливо, рассказывали своим соэтапникам, какими владеют специальностями и что знают или предполагают о том, куда и зачем их везут. Большинство оказалось более или менее квалифицированными рабочими самых разных специальностей. Один из калек, сосед Кравцова, был строителем с высшим образованием, другой — инженером-химиком. Это было время, когда в Дальстрое чуть не все пытались делать на месте, американская помощь уже сокращалась, а с Материка все еще почти ничего не поступало. На Колыме изготовляли стекло, керамику, даже серную кислоту и едкий натр.
Меня везли на стекольный завод под Магаданом, и я догадывался зачем. Там осваивалось производство электрических лампочек и, по-видимому, понадобился специалист по вакуумной технике. Своим попутчикам я сказал, однако, что я просто «ламподел», ни словом не обмолвившись о своей учености. Этак лучше. Во-первых, в лагерных условиях обыкновенный монтер вызывает к себе больше уважения, чем ученый-электрофизик, часто оказывающийся практически беспомощным. Во-вторых, всякое относительно высокое положение в прошлом в лагерном настоящем вызывает отчужденность, а то и насмешки. Подавляющее большинство интеллигентов опускается на каторге до жалкого состояния. Вероятно, по той же причине предпочитал пока помалкивать о себе и бывший профессор. Правда, по временам во мне начинал еще теплиться робкий огонек «безнадежной надежды», что сидящий передо мной калека все-таки не «тот Кравцов». Но тут грубоватый парень, шахтный электрик из Донбасса, спросил старика, иронически поглядывая на его лежащие на коленях руки:
— А ты, батя, где работать собираешься? Может, на кондитерском складе печенье перебирать? Так тоже на пайку небось не заработаешь!
Кое-кто нашел хамскую выходку шахтера остроумной шуткой и засмеялся. Особенно понравилась эта шутка мелкому уголовнику, который уже успел тут получить прозвище «Темнила». Его везли в магаданские мастерские точной механики в качестве часовщика, хотя Темнила, по его собственному выражению, «ни уха ни рыла» в часах не понимал. Предстоящее разоблачение нисколько Темнилу не смущало. За обман такого рода ничего не бывает, а срок идет. Обманщика отправят на нагаевскую пересылку, оттуда в какой-нибудь лагерь, где опять могут спросить на поверке: «Часовщики есть?» И Темнила снова будет часовщиком, как был уже обмотчиком электрических моторов, специалистом по производству растительного масла, выделке мехов, горячей штамповке металла и еще бог знает кем. Ни профессия, ни подобное поведение в лагерных документах почти не отражаются.