Это были грустные размышления. И чтобы отвлечь от них Кравцова, кто-то спросил его о семье, знает ли он что-нибудь о ней, состоял ли в переписке? Старик насупился. Было видно, что этот вопрос вызывает в нем тягостные мысли. Потом все же он ответил, что из близких у него была только жена и что о ее судьбе он ничего не знает. Ни на одно из его писем из лагеря она не ответила…
— Молодая была? — неожиданно оживился шахтер.
— Да. Намного моложе меня…
Шахтер присвистнул. Такая жди, напишет! Вот он не старый еще, да и то его жинка как узнала, что он в лагере, так тут же и написала, что не надейся, мол, и не жди. Наверно другого нашла… А со стариками и подавно так. Вот на их шахте, как арестовали в єжовщину директора, так его жена, красивая такая шмара, комсомолка, на первом же общем собрании от мужа отреклась. Жила, говорит, с врагом народа потому, что не знала об его подлости. А теперь, говорит, знать его не хочу… Его потом расстреляли.
— Ну и жлоба! — вполголоса произнес кто-то.
Слово «жлоба», хотя оно и было произнесено безо всякой злой цели, явно попало в больное место стариковской души. Старик закусил губу и опять сжал колени своими клешнями. Затем, с трудом подбирая слова, глухо сказал:
— Я не верю в это… Не хочу верить…
Шахтер хмыкнул, а я, как-то неожиданно для самого себя — свой разговор с Кравцовым я намечал на время, когда мы останемся вдвоем, — громко сказал:
— И не верьте, Евгений Николаевич! Ваша жена вас не предала!
Крикнувший «жлоба» опять хмыкнул, а Кравцов взглянул на меня с благодарностью. Он счел, вероятно, что мои слова это лишь обычное голословное утешение. Но я повторил еще отчетливее:
— Юлия Александровна до конца осталась вашим другом. Но она не знает, где вы, Евгений Николаевич!
Теперь на лице старика появилось изумление:
— Как? Вы знали мою жену?
Я ответил, что знал. И не где-нибудь, а здесь, на Колыме, в одном из лагерей. Правда, в последний раз я видел ее в первый год войны. Но уверен, что и сейчас она жива и здорова. Вот-вот закончит свой срок.
Кравцов долго не мог придти в себя от изумления. А когда он убедился, что я ничего не путаю и не вру, радость на лице старика скоро вытеснила грусть:
— Значит, произошло все-таки худшее… Жизнь Юлии сломалась из-за меня… Бедная девочка!
Я возразил. То, что случилось с Юлией Александровной, при нынешних обстоятельствах нельзя считать самым худшим. Во-первых, она выдержала экзамен на человеческую верность и сохранила в себе право на самоуважение, без чего жизнь таких людей, как она, немыслима. Это тем более важно, что потеря такого права вовсе не гарантирует члена семьи от ареста. Я знал многих жен, позорно отрекшихся от своих мужей и все же получивших лагерный срок как ЧСВН. Во-вторых, останься его жена на свободе, она попала бы в ленинградскую блокаду и, кто знает, пережила ли бы ее.
Это мое соображение было найдено окружающими весьма убедительным. Арест ленинградки — удача, тем более что она попала в сельскохозяйственный лагерь. Даже до войны было много заключенных колхозников, которые считали, что угодив в лагерь, они выиграли по сравнению с оставшимися в колхозе. Не так голодно, а воля, почитай, особенно в смешанных лагерях, почти та же. Начались рассказы на тему «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Даже жлоб из Донбасса рассказал, как его товарищ по работе в шахте остался жив при взрыве рудничного газа только потому, что за час перед этим попал в небольшой завал. Кравцов слушал эти рассказы рассеянно, думая о чем-то своем, покачивая головой и повторяя:
— Бедная девочка, бедная…
Только когда примеры предотвращения большой беды меньшей иссякли, он спросил меня, как выглядела его жена, очень ли она мучилась в лагере, очень ли тяжелую работу заставляли ее выполнять? Я ответил, стараясь не впасть в слишком оптимистический тон, что женщин на особенно тяжелые работы в Галаганных не ставят, этот лагерь вообще знаменит своими благополучными условиями даже среди лагерей сельскохозяйственного производства.
Правда, с началом войны заключенным и в нем пришлось туго, но, я думаю, что с тех пор как на Колыму начала поступать американская помощь, там все пошло по-прежнему. Но старик продолжал вздыхать и покачивать головой. Он, видимо, принадлежал к тому типу людей, которые не так-то легко принимают желаемое за действительное и поддаются наркозу словесных утешений.
Разговор вокруг нас перешел на случаи, когда люди в лагере узнавали о своих близких и даже встречались с ними после многих лет взаимного неведения. Кто-то рассказал, как старик-дневальный на нагаевской пересылке, разгребая снег перед воротами лагеря, увидел на машине, въехавшей в эти ворота, свою дочь. Не то за сотрудничество, не то просто за сожительство с немцами-оккупантами в своей деревне она была приговорена к многолетней каторге. Кто-то другой вспомнил, как столыпинский вагон, в котором его везли, остановился однажды вечером на какой-то станции окно в окно рядом с купе освещенного мягкого вагона, стоявшего на параллельном пути. Ехавшие в этом купе дама и офицер, по-видимому ее муж, с ужасом смотрели на грязных, заросших арестантов, сгрудившихся у зарешеченного оконца столыпинки. А потом один из этих арестантов вдруг закричал:
— Это моя жена! Клянусь вам, это моя жена…
Он сделал ей жест рукой, но женщина, видимо, его не узнавшая, задернула штору, а поезд тронулся. Что в этих рассказах было невероятной правдой, а что правдоподобным вымыслом, судить трудно. Но в их основе, несомненно, лежали действительные случаи. Мир, как известно, тесен. Тем более был тесен, при всей его тогдашней необъятности, мир тюрем и лагерей.
Постепенно все устали от разговоров и умолкли, тем более что шла уже вторая половина дня, когда арестантскую словоохотливость неизменно приглушает голод. Молчал, то ли думая о своей жене, то ли вспоминая прошлое, и Кравцов. Меня он больше ни о чем не расспрашивал.
На ночлег мы остановились в каком-то захудалом дорожном лагере. В его столовой этапникам выдали по миске баланды, а затем отвели на ночлег в заброшенный барак с грязными, полуразвалившимися нарами. Барак не отапливался, даже печка в нем была поломана, а ночи стояли еще холодные. Спастись от холода на голых нарах можно было только попарно, объединив наше внутреннее тепло и лагерное обмундирование. Нас с Кравцовым объединила в такую пару на эту ночь сама судьба, хотя я и не сказал бы, что очень хотел этого. Я проникся к нему и уважением, и симпатией, но это не значило, что я мог чувствовать удовольствие от лежания с этим человеком под одним бушлатом. Надо же было так случиться, что наши пути сошлись так тесно во времени и пространстве! Правда, на коротком их участке и почти безо всякой вероятности повторения в будущем.
Сколько бы я ни гнал от себя мысль, что ни в чем не виноват перед Кравцовым, какое-то подспудное ощущение вины меня не оставляло. И вызывало если не антипатию, как вчера на пересылке, то активное нежелание быть с ним слишком близко. Тем более что я почти не сомневался, что старик заведет тягостный для меня разговор о своей жене, как только рядом не окажется посторонних. О многом, что могло его интересовать, он явно не хотел при них говорить. Я же предпочел бы присутствие этих посторонних, так как тогда мне было бы легче оправдать перед собой необходимость кое о чем умолчать, а иногда и просто соврать. Нигде человек не склонен так часто прибегать к страусиной практике, как в спорах с самим собой. Не то чтобы я был таким уже принципиальным поборником абсолютной правдивости. Но я знал, что даже «ложь во спасение», если Кравцов будет меня допрашивать о подробностях жизни своей жены, будет для меня отягощена ощущениями кошки, которая знает, чье сало съела. Я сердился на себя за такое вульгарное сравнение: ну какая же я кошка, а жена этого старика — сало? Но в том-то и сила большинства подсознательных ощущений, что они — алогичны.
Я и Кравцов лежали рядом, прижимаясь друг к другу спинами, единственная пара, расположившаяся на нижних нарах. Все остальные, даже калека с инвалидки, взгромоздились на верхний ярус. Подняли бы мы на этот ярус и безногого старика, но он заявил, что из-за большего на один градус тепла делать этого не стоит. Нетрудно было догадаться, что таким способом Кравцов хочет избавиться от соседей. Надежды, что сегодняшняя ночь обойдется без тягостного для меня разговора, больше не оставалось. Подавив вздох, я по-братски поделился с мужем женщины, с которой был близок, местом на своем бушлате, разостланном на шершавых досках.
Мой сосед долго не начинал разговора, которого я ждал с чувством унылой неизбежности. Время от времени он поднимал голову, прислушиваясь к храпу и сопению наверху. Когда эти звуки стали сплошными, он спросил вполголоса:
— Вы не спите?
На секунду во мне промелькнуло подленькое желание прикинуться спящим. Будить уснувшего воспитанный человек, конечно, не стал бы, а завтра на людях все было бы для меня проще. Для меня, но не для него. И я ответил, что нет, не сплю. И даже повернулся к нему лицом. Слушать затылком было бы невежливо.
— Насколько я мог заметить, — сказал Кравцов, — вы были хорошо знакомы с моей женой.
Я ответил, что да, нам приходилось часто беседовать при встречах на полях и в лагерной зоне. Интеллигентные люди в лагере всегда тянутся друг к другу.
— Скажите, — он приподнялся на локте и понизил голос почти до шепота, — она вспоминала когда-нибудь обо мне?
Я не солгал, ответив, что Юлия Александровна вспоминала о своем муже с неизменной теплотой и горечью сожаления о его судьбе. Она ездила в Главную прокуратуру, хотела даже стать чем-то вроде современной декабристки.
— Бедная девочка… — старик растроганно помолчал. — Значит, она простила мне, что я, хотя и невольно, стал причиной крушения ее судьбы… И вы говорите, что она не питает ко мне чувства злобы?
Да нет же! Наоборот, Юлия Александровна говорит о профессоре Кравцове как о своем величайшем благодетеле и друге, почти отце… Я говорил убедительно, так как мне пока не нужно было обманывать бедного старика. Он опять вздохнул: