Любовь за колючей проволокой — страница 38 из 71

И гражданка Понсо призналась, что в Особый район она приехала только потому, что хотела быть поближе к человеку, которого любит. Но поступила она так не только без ведома и согласия Комского, но и против его желания поддерживать с ней даже письменную связь. Вот письмо Сергея Яковлевича, которое подтверждает это. И если она совершила преступление, то пусть сажают ее в тюрьму, но не отягощают участь и без того обездоленного человека…

В тюрьму Нину не посадили. Не вернули ее и на Материк по этапу, как угрожали сначала. Было решено оставить гражданку Понсо на Колыме, благо она сама заключила с Дальстроем трудовое соглашение. В соответствии с этим соглашением, на территории Колымско-Индигирского района ей предоставлялась работа по специальности. Правда, в весьма отдаленном поселке, зажатом в хмуром ущелье среди голых безлесых сопок, который был конечным пунктом вихлястой, боковой трассы, большую часть года закрытой из-за заносов на высоких перевалах. Там была неполная средняя школа. Понсо должна была дать подписку, что о последствиях, которые могут навлечь на нее дальнейшие попытки установления незаконных связей с заключенным Комским, она предупреждена. Такие попытки тем более бессмысленны, что вряд ли этот заключенный останется в том же лагерном подразделении, в котором он находится сейчас. За гражданкой Понсо сохраняются все права и льготы, связанные с работой на Крайнем севере. Только пусть она без промедления добирается до места своего назначения.

Нина не стала декабристкой в классическом понимании этого слова. И тем более не смогла облегчить Комскому его пребывания на каторге, как мечтала когда-то. Наоборот, из заводского лагеря его угнали на работы в подземные рудники. Не организовывала Понсо для интеллигентных каторжан ни библиотеки, ни салона для дружеских встреч. Она сама оказалась на положении фактически ссыльной в дальнем углу Колымы, состоящей под полугласным надзором МГБ. Для Нины Понсо это были угрюмые годы тяжких жизненных лишений и мучительных душевных терзаний. И все же, как и все ее знаменитые предшественницы по истории российской каторги, она сумела показать, на что способна героическая женщина ради попавшего в беду любимого человека. Даже если этот человек не отвечает на ее чувства и не только не требует от нее никаких жертв, но и решительно отвергает их. Тем более что бессмысленность всякой жертвы в тогдашних обстоятельствах была очевидной.

Однако подвиги самоотречения, совершаемые людьми, независимо от своего практического результата обладают силой морального воздействия. Особенно неотразимо оно оказывается для тех, ради кого эти подвиги совершаются. В этом смысле полусумасшедшее поведение бывшей студентки Комского оказалось, вопреки всем соображениям здравого смысла, оправданным. Случилось так, что алогизм женского Чувства Нины был ближе к извилистому ходу Истории, дамы тоже часто весьма алогичной, чем мужская логика Комского.

Поэтому усталый, сникший после восьми лет каторги человек, глядя на преждевременную седину в волосах молодой женщины и скорбные складки у ее рта, не повторил ни одного из тех жестких слов, которые он написал ей несколько лет назад. Он не хотел этого, да в первые минуты встречи и не мог. Мешал подступивший к горлу ком и набегающие на глаза слезы. Плакала, уткнувшись в изодранный ватник Комского, и Нина. На спине ватника и на штанине под коленом, на всех тех местах, где недавно был нашит номер Е-275, красовались свежие заплаты. Произошла эта встреча в лагере обычного типа, в который временно, перед тем как быть окончательно упраздненным и почти полностью распущенным, был превращен бывший спецлаг. Такая же участь, как известно, постигла и все остальные лагеря особого назначения. Они оказались всего лишь ненужной выдумкой угодливых царедворцев Верховного шизофреника. Ненамного пережил своего создателя и весь созданный его злой волей бессмысленно жестокий режим.

Не станем судить, насколько чувство, охватившее Комского после встречи с продолжавшей его любить женщиной, было ответной, хотя и запоздалой любовью. Но вряд ли тот прочный сплав, который образовался в сознании мужчины из чувства глубокой признательности к женщине, восхищения ее самоотверженной стойкостью и чувства душевного тепла, сменившего долгий холод одиночества, следует ценить ниже подчас слепого влечения. Так или иначе, но застарелый холостяцкий скепсис Комского в отношении брачной жизни ушел в прошлое.

Итак, редкий для повестей о «Колыме лагерной» счастливый конец? Вряд ли, однако, на таком его названии следует особенно настаивать. В повести об одной из декабристок нашего столетия — их было не так уж мало — добродетель торжествует лишь после того, как главная жизненная линия ее героев оказывается сломанной, порок же не наказуется вовсе. Талантливый экспериментатор и мыслитель особо тонкой области науки о жизни, Комский в эту науку не вернулся, хотя и мог это сделать. Как и его жена, он стал рядовым учителем биологии. Утрата огромного куска жизни в ее самом творческом периоде невосполнима ни для кого. Но особенно тяжела такая утрата для человека научного поиска. Комский же был слишком честен и, пожалуй, слишком самолюбив, чтобы топтаться на задах своей науки, понимая всю невозможность для себя догнать ее передний край. Ведь этот край движется вперед с непрерывно нарастающей скоростью, не дожидаясь, пока снова соберутся с силами после нанесенного им удара отдельные борцы за научный прогресс. Вместо них становятся другие, более счастливые. Это правильно и справедливо.

Другое дело — карьеристы от науки, для которых эта наука всего лишь сытная кормушка и удобная лесенка к ученым званиям, чинам и орденам. В сталинский период нашей истории многие приняли на вооружение бездумное подобострастие перед высочайше утвержденной Догмой и крикливую борьбу с научным инакомыслием. Особенно преуспели в этом апологеты «мичуринского» учения. Однако и после того как стала очевидной несостоятельность этого «учения» и моральная сомнительность их методов борьбы за него, эти люди и не подумали уходить из науки. Как и их соратники по борьбе с западными веяниями в других областях знания: «мракобесием» кибернетики, «заумью» теории относительности, «буржуазной реакционностью» научной организации труда и ряда других новшеств, доблестные воители с ересью вейсманизма-менделизма остались, как говорится, «при всех своих». Быстро перестроившись в соответствии с новыми политическими установками в биологической науке, они продолжали занимать в ней руководящее положение. Вряд ли для кого-нибудь являлось секретом, что «ученые» этого типа способны только тормозить развитие науки. Зато они со своим гибким «диалектическим» мышлением весьма удобны для введения этой науки в русло официальной идеологии. А так как такая потребность может возникнуть и в будущем, то не следует тревожить душевный и жизненный покой этих людей громким напоминанием об их доносах на инакомыслящих, травле настоящих ученых и прочем, в чем повинна только впоследствии осужденная практика «культа».

Более других пострадал, пожалуй, только верховный глава «неоламаркистов», они же «мичуринцы», непререкаемый пророк от биологии, устами которого вещал сам Сталин, академик Лысенко. Конечно, не могло быть и речи о лишении этого дважды Героя социалистического труда, трижды лауреата сталинской премии, шестикратного кавалера высших орденов Советского Союза и прочая, и прочая, хотя бы части его титулов и регалий. Но с поста президента ВАСХНИЛ, правда, безо всякого шума и распубликования, он был все же смещен в рядовые члены ее президиума.

1972

Перстенек

На фоне «ковра» из мешковины, на котором лагерный художник изобразил идиллический пейзаж с лазурным озером и неизбежными лебедями, Нинка Пролей-Слезу рисовалась этакой златокудрой Гретхен со старомодной немецкой открытки. Как всегда в этот час перед поверкой и отбоем, самый мирный и личный в железном распорядке лагерного дня, она в позе султанской одалиски полулежала на своей койке, опираясь голым локтем на набитую сеном подушку. Эффекта белокурых и пышных, несмотря на довольно короткую лагерную стрижку, Нинкиных волос и ее ярко-синих глаз на миловидном, немного кукольном лице не мог испортить даже грубый загар, неизбежный при работе под открытым небом. В такие минуты, как сейчас, когда Ниной владело спокойное лирическое настроение, трудно было даже вообразить себе, что эти глаза могут стекленеть от злобы, а ее пухлые, полудетские, хотя ей было уже далеко за двадцать, губы некрасиво перекашивались, изрыгая брань, по сравнению с которой архаическая матерщина всяких там извозчиков и сапожников былых времен показалась бы невыразительным ученическим этюдом только еще начинающего сквернослова.

Наволочка подушки, на которую опиралась Нинка, была украшена по краю вышивкой, составленной из повторяющихся сердец, пронзенных стрелами, а в середине было сердце покрупнее, пронзенное уже не стрелой Амура, а кривоватым злым кинжалом. Все эти украшения были сделаны хозяйкой койки самолично.

Подобное украшательство в лагере не только не поощрялось, но и считалось порчей государственного имущества.

Однако блатняцкая символика стоила риска угодить на пару суток в кондей. Кроме того, для таких как Нинка «красючек», этот риск был очень невелик. И дежурные надзиратели, и лагерный староста были нестарыми еще мужиками, не замечавшими и не такие нарушения лагерного устава, если они производились достаточно красивыми «шмарами».

А уж до того, что рисуют заключенные на собственной коже, не было дела даже этому уставу. Тут право собственности признавалось абсолютно. Кожа твоя, что хошь на ней, то и малюй. Тем более что всякие запреты в этом деле заранее были обречены на провал. Да и зачем бы государству запрещать метить себя несводимой татуировкой людям из преступного мира, если эта татуировка очень облегчает работу уголовного розыска? Неистребимая традиция вступает здесь в совершенно очевидный конфликт со здравым смыслом. Но уголовный мир считается уродливым порождением общества, в котором могут быть любые несуразности. А мало ли подобных противоречий можно насчитать и в обществе, признаваемом нормальным?