Любовь за колючей проволокой — страница 8 из 71

ги снова и снова возвращался в свой барак и мрачным бирюком сидел в нем, ожидая, когда «цынга» зазвякает уже с обеда.

Так продолжалось несколько дней. А потом я пошел в лагерную санчасть просить, чтобы меня выписали на работу с отправлением в лесную бригаду, к которой я был постоянно приписан. Лекпом удивился:

— В первый раз встречаю заключенного, который от барачных нар сам просится баланы на морозе катать… Тяжелой работой вам нельзя заниматься еще недели две-три.

Я сказал, что в лесу не все работы тяжелые, есть такие как расчистка дорог к лесосекам, сбор и сжигание сучьев. А что касается возможности наслаждаться бездельем вечно, то так себе, наверно, представляли блаженство римские рабы, выдумавшие скучный христианский рай… Фельдшер рассмеялся:

— Вы полагаете, что только римские?

Он был довольно образованный человек, хотя к лечению больных имел до ареста весьма косвенное отношение. Адвокат-криминалист по специальности, наш «лепила» изучал в свое время также некоторые разделы судебной медицины. В лагере этого было более чем достаточно, чтобы назначить его на должность официального распознавателя законных претензий зэков на освобождение от работы по болезни от незаконных или, чаще, недостаточных. Тем более что бывший юрист был «бытовиком». Он сидел за посредничество в получении от подсудимых взяток не то судьей, не то прокурором на каком-то процессе.

Через три дня с предписанием, что в течение месяца я могу быть использован только на вспомогательных работах, меня отправили на лесозаготовительную подкомандировку, находящуюся, как уже говорилось, довольно далеко отсюда. В течение этих дней было особенно трудно заставить себя не встретиться с Юлией Александровной хотя бы для того, чтобы попрощаться с ней и извиниться за свой недопустимо менторский тон при нашей последней встрече. Теперь мы могли увидеться разве что месяцев через восемь. После лесоповала первокатегорников отправляют обычно прямо на сенокос, продолжающийся здесь с поздней весны до ранней осени. В масштабе этого времени, на которое в сочетании с тяжелой работой я рассчитывал как на фактор, способный избавить меня от несбыточных мечтаний, какие-нибудь несколько дней не могли иметь значения. Но дело было не в этих днях, а в степени моей решимости на добровольный отрыв от источника соблазна. Святой Антоний, по легенде, чтобы избавиться от женских чар, сжег себе руку на жаровне. А я, все еще опираясь на палку, ушел, так и не повидавшись с Кравцовой, по заснеженной лесной дороге в маленький лагерь галаганских лесозаготовителей.

Состоял этот лагерь из одной-единственной, хотя и довольно большой палатки, поставленной посреди уютной лесной поляны. В ней каждую зиму размещали человек тридцать заключенных лесорубов. Когда-то эту палатку разбили здесь как временное жилье. Но нет ничего более постоянного, чем временное, говорят англичане. Тем более что к стенам палатки были приставлены щиты из горбыля, которые зимой обкладывались еще кирпичами из снега. В палатке были нары, стояла печка, сделанная из большой железной бочки; с точки зрения лагерного начальства, это было вполне благоустроенное жилье.

Рядом с палаткой зэков стояла небольшая изба, в которой помещалась контора лесоповала, каморка начальника подкомандировки и казарма для двух охранников. Было еще строение, напоминавшее деревенскую баню, — кухня нашего лагеря. Никакой ограды вокруг него не было. Убежать отсюда можно было разве что по той же ухабистой дороге, которая вела в Галаганных и упиралась там в море. Кругом расстилалась тайга, край которой, по выражению Чехова, знали только перелетные птицы.

Поэтому вольнонаемные служащие нашего лагерька только обманывали самих себя, считая, что они едят народный хлеб не совсем даром. Начальник подкомандировки устраивал нам ежевечерние переклички, а бойцы охраны — некий ритуал утреннего развода. Во мгле морозного утра они строили нас в ряды по пять человек и командовали отправление на работу по пятеркам:

— Первая… Вторая…

И когда последний из рядов скрывался в лесу, отправлялись досыпать в свою избу. А мы, дождавшись пока рассветет настолько, что можно уже различить, куда падает спиленное дерево, принимались за работу. Дело в том, что каждая минута светового дня, состоявшего зимой из стыка двух сумерек, утренних и вечерних, была у нас на учете. За каких-нибудь четыре-пять часов надо было выполнить работу, рассчитанную на двенадцать часов рабочего времени. Невыполнение нормы означало бы получение для бригады урезанного или даже штрафного пайка. Поэтому мы работали в темпе, в два-три раза превышающем нормальный, в одних телогрейках даже на пятидесятиградусном морозе. Зато, свалив и раскряжевав последнее дерево, большинство работяг едва могли добраться до своей палатки, чтобы свалиться в ней на низкие нары, даже не заходя на кухню за получением обеда. Обычно мы делали это только потом, отлежавшись час-полтора. Затем возникала проблема, как убить оставшееся до ночного сна огромное количество свободного времени. Читать было нечего, делать тоже. Только кое-кто что-нибудь латал, пристроившись поближе к коптилке. Остальные — кто снова валялся на нарах, кто бренчал на балалайке, предоставленной в наше распоряжение галаганской КВЧ, кто резался в козла. Находились и такие, которые писали письма домой. Это были те, кого не могли остановить даже сроки доставки писем из колымского лагеря на материк и обратно. Требовалось иногда больше года, чтобы получить ответ на отправленное письмо, если оно вообще доходило до адресата.

Я не играл на балалайке, терпеть не мог домино и никому не писал писем. Следовательно, относился к числу тех, кто мог только сидеть за столом из неструганых досок, пришитых к вбитым в землю кольям, или лежать на нарах. В дни, когда мороз был не настолько силен, чтобы выжимать из воздуха густой, непроницаемый туман, я предпочитал лежать и смотреть на потолок палатки. Это было не так уж неинтересно. В отличие от стен, парусину на потолке не только нельзя было обкладывать снегом, как стены, но приходилось даже этот снег периодически счищать, чтобы не допустить слишком сильного провисания крыши. Поэтому через нее были видны и звезды на небе, и искры из трубы нашей печки. Особенно искры. Они вырывались из железной трубы мириадами, так как печку мы топили непрерывно, буквально двадцать четыре часа в сутки, и самыми сухими дровами. Ее бока почти все время малиново светились и испускали такой жар, что те, чьи места приходились напротив этой печки, должны были поджимать пятки, чтобы их не сжечь. Торцы горбыля, из которого были сделаны нары, испускали липкую смолу. Зато в изголовьях этих нар замерзала вода, а стены были покрыты толстым слоем пушистого инея.

В прошлом году в этой же палатке я боролся с идиотизмом здешней жизни при помощи испытанного приема загрузки мозга все той же работой на холостом ходу. Особенно хорошо это мне удавалось, когда в палатке все спали, а сквозь ее заиндевевшую парусину виднелась какая-нибудь особенно яркая звезда. Такие звезды почти всегда подсказывали очередное досужее вычисление из области астрофизики или небесной механики. В них я был дилетантом, а это означало, что занятными для меня были тут даже простые задачки. Но теперь, зная, что на небе сверкает сейчас планета с самым высоким в нашей солнечной системе коэффициентом отражения, я вспоминал не значение этого коэффициента, а то, например, что в старину ее называли «божественный Венус». Отраженный же свет луны вызывал во мне какое-то беспокойное томление. Откуда происходят все эти поэтические трансформации трезвых до сих пор представлений, догадаться было нетрудно. Почти во всех своих размышлениях я неизменно сбивался на мысли о женщине. Притом вполне определенной, вызывающей во мне сострадание своей физической хрупкостью и душевной мягкостью и все же мною обиженной. Мысль о своей вине перед Кравцовой и желание эту вину загладить преследовали меня все сильнее. Но это тоже, конечно, была трансформация чувства, вызванного инстинктом пола, который я так презирал прежде, а теперь явно платил ему дань. Маленькая женщина в тяжелом каторжанском бушлате, с мягким лучистым взглядом вставала в моем воображении, даже когда я ворочал в снегу тяжелые баланы, и почти каждую ночь посещала меня в смутных, тревожащих сновидениях. Может быть, и в самом деле на уральском этапе маршалиха, не мудрствуя лукаво, вела себя достойнее меня? Иногда мне даже приходила в голову крамольная мысль: а не тюкнуть ли мне себя топором по руке или по ноге, чтобы быть отправленным в санчасть центрального лагеря и там увидеться с Кравцовой? Но потом я стыдил себя за проявленную слабость. Время — фактор, действующий непрерывно, хотя подчас и почти незаметно. В запасе у меня еще несколько месяцев этого времени. В том числе больше двух месяцев сенокоса, на котором, в отличие от лесоповала, не остается времени для праздных мыслей. Правда, именно жизнь на сенокосе и считается здесь главной порой лагерной любви. Но это для тех, кто встречается там со своими женщинами. Таких же, как Кравцова, слабосильных интеллигенток, на сенозаготовки обычно не отправляют. Я все еще продолжал делать ставку на время.

Так прошла зима, в течение которой в нашем глухом углу произошло только одно значительное событие. И хотя оно было связано с гибелью человека, это событие почти не всколыхнуло монотонного однообразия нашей жизни и отупевших от этого людей. В густой и внезапный, как это часто бывает здесь в мае, снегопад, деревом был убит лесоруб. Причиной трагического случая было грубое нарушение одного из главнейших правил техники безопасности на лесоповале — при плохой видимости валить деревья нельзя. Но мы это правило нарушали постоянно, работая в сумерках зимой. Хлебную пайку выдают ведь в зависимости от выполнения норм выработки, а не условий безопасности работающих! Впрочем, заключенным нашего сельхозлага было грех роптать на большое число несчастных случаев, тем более со смертельным исходом. В этом смысле, да еще на фоне дальстроевских рудников, наш лагерь мог считаться более чем благополучным.