3
Как быстро тучи пробегают
Неосвещенною грядой,
И хлопья черных роз летают
Под этой ветряной луной,
И, птица смерти и рыданья,
Влачится траурной каймой
Огромный флаг воспоминанья
За кипарисною кормой.
4
И раскрывается с шуршаньем
Печальный веер прошлых лет
Туда, где с темным содроганьем
В песок зарылся амулет;
Туда душа моя стремится,
За мыс туманный Меганом,
И черный парус возвратится
Оттуда после похорон173.
М. Л. Гаспаров проясняет реалии этого стихотворения и само стихотворение так:
Меганом – греческое название мыса между Алуштой и Коктебелем (ОМ на слух писал его «Меганон», потом исправил, но рифма осталась неточной). Там, в Коктебеле, поэт потерял амулет, знак счастья прошлых лет (воспоминания о Цветаевой?), туда должны отвезти и его самого для погребения на берегу (мотив из Горация; кипарис у греков – дерево смерти), и корабль вернется под черным парусом (мотив из мифа о Тезее и Эгее). Это еще не наступило, но поэт среди прелестных загорелых отдыхающих красавиц уже чувствует себя в царстве теней, где правит Персефона-Прозерпина, а луга, по мифам, покрыты белыми асфоделиями (а в Крыму росли желтые асфодели). Праздник черных роз – розалии, когда могилы украшались цветами174.
С Цветаевой в этом стихотворении кроме амулета – знака счастья «прошлых лет», возможно, связан мотив «прелестных, загорелых рук», прямо перекликающийся со строкой обращенного к ней стихотворения «Не веря воскресенья чуду…»: «Целую локоть загорелый», и само упоминание о цветах (асфоделиях), с которого стихотворение начинается. Отметим также, что достаточно редкий в русской поэзии мотив черного паруса возникает в стихотворении Цветаевой «Ты, срывающая покров…», датированном 26 июня 1916 года и вошедшем в цикл «Ахматовой»:
Слышу страстные голоса —
И один, что молчит упорно.
Вижу красные паруса —
И один – между ними – черный175.
Мандельштам процитированное стихотворение Цветаевой летом 1917 года, безусловно, знал, поскольку в октябре этого года сообщил ей новость, о которой Цветаева потом писала в очерке «Нездешний вечер»:
Знаю, что Ахматова <…> в 1916–17 году с моими рукописными стихами к ней не расставалась и до того доносила их в сумочке, что одни складки и трещины остались. Этот рассказ Осипа Мандельштама – одна из самых моих больших радостей за жизнь176.
Важнее, однако, отметить, что в стихотворении «Еще далёко асфоделей…» продолжается со-/противопоставление красоты женщины и смерти, у Мандельштама начатое в стихотворении «Дочь Андроника Комнена…». Но если в стихотворении, обращенном к Саломее Андрониковой, красота помогала превозмочь тлен, в стихотворении «Еще далёко асфоделей…» с печалью констатируется, что «в царстве мертвых не бывает / Прелестных, загорелых рук».
Глава пятаяАнна Ахматова (1911–1918)
1
11 октября 1917 года Мандельштам выехал из Феодосии в Петроград. Октябрьский переворот он встретил в Северной столице.
С этого времени и по конец марта или начало апреля 1918 года поэт особенно часто встречался с Анной Ахматовой. Оборвались их встречи внезапно и весьма для Мандельштама болезненно.
В феврале 1925 года Ахматова рассказывала Павлу Лукницкому:
Одно время О. М. часто ездил с ней на извозчиках. А. А. сказала, что нужно меньше ездить во избежание сплетен. «Если б всякому другому сказать такую фразу, он бы ясно понял, что не нравится женщине… Ведь если человек хоть немного нравится, он не посчитается с никакими разговорами, а Мандельштам поверил мне прямо, что это так и есть…»177
В «Листках из дневника» Ахматова изменила «нужно меньше ездить» на еще более жесткое в данном случае «не следует так часто встречаться» (потому что встречаться ведь можно и гуляя пешком):
После некоторых колебаний решаюсь вспомнить в этих записках, что мне пришлось объяснить Осипу, что нам не следует так часто встречаться, что это может дать людям материал для превратного толкования наших отношений. После этого, примерно в марте, Мандельштам исчез. Тогда все исчезали, и никто этому не удивлялся178.
Фрагмент из «Листков из дневника» уже после смерти Ахматовой со ссылкой на восприятие ситуации расставания Мандельштамом иронически прокомментировала его вдова:
Мандельштаму в давние годы она вдруг сказала, чтобы он пореже бывал у нее, и он взбесился, потому что никаких оснований не было. Она же объясняла этот поступок – приличием («Что скажут люди?») и заботой о мальчике («А что, если бы он в меня влюбился?»)… Мандельштам называл это «ахматовскими фокусами» и смеялся, что у нее мания, будто все в нее влюблены179.
Понятно, что у Мандельштама имелись веские основания в разговорах с женой представлять свое былое чувство к Ахматовой не как любовь, а как «высокую дружбу» (еще раз процитируем Надежду Мандельштам)180, – профилактическое отстранение от общения в 1918 году было для него оскорбительным и ранило его самолюбие. Как это ни удивительно, Ахматова тогда обошлась с Мандельштамом даже суровее, чем Цветаева.
Отметим, что обида и на Цветаеву, и на Ахматову отразилась в печатных отзывах Мандельштама начала 1920‑х годов на их поэтические произведения.
С. И. Липкин в воспоминаниях писал, что
чудесной чертой Мандельштама, ныне не часто встречающейся, была его литературная объективность. Не то что суд его был всегда правым, но свои оценки писателей он не связывал с отношением этих писателей к себе181.
Вероятно, суждение Липкина справедливо, если говорить о профессиональных взаимоотношениях Мандельштама с писательской средой. Однако в случае с отстранившими поэта женщинами дело обстояло совсем не так.
Летом 1916 года, если верить мемуарам сестры Софии Парнок, Елизаветы Тараховской, Мандельштам стихами Цветаевой еще восхищался:
О. Мандельштам очень любил стихи Марины Цветаевой и не любил стихов моей сестры Софьи Парнок. Однажды мы разыграли его: прочитав стихи моей сестры, выдали их за стихи Марины Цветаевой. Он неистово стал расхваливать стихи моей сестры. Когда розыгрыш был раскрыт, он долго на всех нас злился182.
Однако в статье «Литературная Москва» 1922 года Мандельштам подверг стихотворения Цветаевой, в том числе и те, которые он когда-то «неистово расхваливал», разносной критике:
Для Москвы самый печальный знак – богородичное рукоделие Марины Цветаевой, перекликающееся с сомнительной торжественностью петербургской поэтессы Анны Радловой. Худшее в литературной Москве – это женская поэзия. Опыт последних лет доказал, что единственная женщина, вступившая в круг поэзии на правах новой музы, – это русская наука о поэзии, вызванная к жизни Потебней и Андреем Белым и окрепшая в формальной школе Эйхенбаума, Жирмунского и Шкловского. На долю женщин в поэзии выпала огромная область пародии, в самом серьезном и формальном смысле этого слова. Женская поэзия является бессознательной пародией как поэтических изобретений, так и воспоминаний. Большинство московских поэтесс ушиблены метафорой. Это бедные Изиды183, обреченные на вечные поиски куда-то затерявшейся второй части поэтического сравнения, долженствующей вернуть поэтическому образу, Озирису, свое первоначальное единство. Адалис и Марина Цветаева пророчицы, сюда же и София Парнок. Пророчество как домашнее рукоделие. В то время как приподнятость тона мужской поэзии, нестерпимая трескучая риторика, уступила место нормальному использованию голосовых средств, женская поэзия продолжает вибрировать на самых высоких нотах, оскорбляя слух, историческое, поэтическое чутье. Безвкусица и историческая фальшь стихов Марины Цветаевой о России – лженародных и лжемосковских – неизмеримо ниже стихов Адалис, чей голос подчас достигает мужской силы и правды184.
Обратим внимание, что неупомянутой Ахматовой в этом пассаже тоже досталось, ведь Мандельштам назвал «русскую науку о поэзии» «единственной женщиной, вступившей в круг поэзии на правах новой музы».
Впрочем, в заметке 1923 года «Vulgata» Мандельштам высказался об Ахматовой прямо, без экивоков. Если в рецензии, написанной до неприятного разговора 1918 года, он был готов признать ахматовскую поэзию «одним из символов величия России»185, то теперь его суждение больше всего напоминало эпиграмму:
Воистину русские символисты были столпниками стиля: на всех вместе не больше пятисот слов – словарь полинезийца. Но это, по крайней мере, были аскеты, подвижники. Они стояли на колодах. Ахматова же стоит на паркетине – это уже паркетное столпничество186.
В этой характеристике Мандельштам издевательски намекал на третью строфу из стихотворения-автопортрета Ахматовой 1913 года «На шее мелких четок ряд…», вошедшего в ее поэтическую книгу «Подорожник» (1921):