Любовная лирика Мандельштама. Единство, эволюция, адресаты — страница 31 из 43

Движенье, движенье, движенье…391

Это стихотворение представляет собой монтаж мотивов, развивающих образы более ранних стихотворений Мандельштама об Ольге Ваксель. Так, эпитет «мертвых» перенесен в текст из поэтической эпитафии, вариантом к которому первоначально было стихотворение «На мертвых ресницах Исаакий замерз…». О «ресницах» и «заресничной стране» Мандельштам писал в стихотворении «Жизнь упала, как зарница…». Архитектурная деталь с Исаакиевского собора подразумевалась в этом же стихотворении, где собор выполнял роль наиболее значимого строения возле гостиницы «Англетер» – места редких свиданий Мандельштама с Ольгой Ваксель. «Чужие поленья в камине» – запоминающаяся деталь последнего из этих свиданий (еще раз процитируем фрагмент мемуаров Ваксель: «Он ждал меня в банальнейшем гостиничном номере, с горящим камином и накрытым ужином»). «Меблированный», «зеркало», «площадки лестниц» – это тоже болезненные напоминания об этом свидании. «Медведицы ворс» (медвежья шкура на полу в номере гостиницы)392 продолжает тему «медвежонка» из стихотворения «Возможна ли женщине мертвой хвала…». Холодная ленинградская зима и март 1925 года как фон для встреч Мандельштама с Ваксель изображаются во всех стихотворениях поэта, обращенных к ней. А Шуберт и строка «Движенье, движенье, движенье» из его знаменитой песни «В путь», как уже многократно отмечалось, тоже очень важны для всех стихотворений Мандельштама, обращенных к Ольге Ваксель. Здесь же они просто выведены из подтекста непосредственно в текст. С Шубертом, как поясняет Надежда Мандельштам, связан и загадочный, на первый взгляд, образ смерти шарманщика: «О. М. как-то говорил, что Шуберт использовал все песни, которые до него исполнялись шарманщиками или под шарманку»393. Как известно, «Шарманщик» – это последняя, самая безнадежная часть «Зимнего пути» Шуберта.

Однако завершается серия стихотворений Мандельштама, связанных с Ольгой Ваксель, не этим мрачным стихотворением, а написанным в том же июне 1935 года четверостишием, в котором поэт, с одной стороны, признает ответственность и вину за свою незаконную любовь, а с другой – настаивает на том, что эта любовь очень много ему дала и не прошла для него бесследно:

Римских ночей полновесные слитки,

Юношу Гёте манившее лоно —

Пусть я в ответе, но не в убытке:

Есть многодонная жизнь вне закона394.

4

В промежутке между 1925 и 1935 годами Мандельштам написал еще одно стихотворение, которое его жена связывала с Ольгой Ваксель (и с собой):

Я скажу тебе с последней

Прямотой:

Все лишь бредни,

шерри-бренди,

Ангел мой.

Там, где эллину сияла

Красота,

Мне из черных дыр зияла

Срамота.

Греки сбондили

Елену

По волнам,

Ну а мне – соленой пеной

По губам.

По губам меня помажет

Пустота,

Строгий кукиш мне покажет

Нищета.

Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли,

Все равно.

Ангел Мэри, пей коктейли,

Дуй вино!

Я скажу тебе с последней

Прямотой:

Все лишь бредни, шерри-бренди,

Ангел мой395.

Надежда Яковлевна откомментировала это стихотворение так:

«Шерри-бренди»… Написано во время попойки в «Зоомузее». Если грубо раскрыть: Елена – это «нежные европеянки», «ангел Мэри» – я. (Пир во время чумы, а чума ощущалась полным ходом…)396

Во «Второй книге» Надежда Мандельштам назвала конкретное имя одной из «европеянок»:

В стихотворении «Все лишь бредни, шерри-бренди, ангел мой» мне, как я думаю (мы об этом никогда не говорили), предоставлена роль ангела Мэри (случайная женщина, легкая утеха!), а Ольга – Елена, которую сбондили греки. Оно написано на людях, когда я весело пила с толпой приятелей кислое кавказское вино, а он расхаживал и бормотал, искоса поглядывая на нас…397

Подстановка Ольги Ваксель на место Елены – гипотеза остроумная, но, кажется, неверная, хотя бы потому, что стихотворение датировано 2 марта 1931 года, а Ольгу Ваксель «сбондили» в Осло лишь в конце сентября следующего, 1932 года. Не думаем, что и Мэри стихотворения – это Надежда Мандельштам. По-видимому, Елена и Мэри – не конкретные современницы Мандельштама, а героини поэтических произведений, противопоставленных в стихотворении «Я скажу тебе с последней прямотой…» друг другу.

Эти произведения уже давно определены исследователями. Елена – персонаж гомеровского эпоса и, возможно, «Елены» Еврипида398. Изображая, как ее «сбондили» «по волнам», и далее упоминая о «пене», Мандельштам, по справедливым догадкам наших предшественников399, пародирует собственную раннюю любовную лирику – стихотворения «Silentium», «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…» и «Золотистого меду струя из бутылки текла…», в частности. Дующая вино и коктейли Мэри – это перенесенная в начало 1930‑х годов героиня пушкинского «Пира во время чумы».

Участник той самой «попойки в Зоомузее» Борис Кузин вспоминал, как Мандельштам вдохновенно читал перед собравшимися знаменитую песню Мэри (может быть, на этой же попойке):

Трудно допустить, что имя Пушкина никогда не упоминалось в наших разговорах. Однако я не помню, чтобы О. Э. высказал какое-либо суждение о нем. Но однажды, в связи с каким-то упоминанием «Пира во время чумы», он произнес начало песни Мери, закончив стихами

И сверкали в светлом поле

Серп и быстрая коса.

Ни сам он и никто из присутствовавших уже не мог продолжать разговор о Пушкине. Произнеся эти стихи, О. Э. сдернул какую-то пелену, затуманивавшую их полный блеск и силу. Нельзя словами передать, какими средствами это было достигнуто400.

В стихотворении «Я скажу тебе с последней прямотой…» образ Мэри (как и Елены) сознательно снижен, в первую очередь с помощью использования двусмысленного, полного обсценных намеков языка стихотворения. К примерам, подробно рассмотренным в статье П. Ф. Успенского, прибавим еще присказку на идиш «ой-вей» (о, горе!), возможно, спрятанную в мандельштамовской строке «Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли». Это, впрочем, не лишает стихотворения трагичности. Важнейшей его рифмой нам кажется рифма «пустота – нищета». Неслучайно под каждое из этих слов выделена в стихотворении отдельная строка.

Напомним о том, что страх перед пустотой – одна из главных тем творчества Мандельштама, в том числе и раннего; а также о том, что эта тема возникает в «Пире во время чумы», в трагическом монологе Председателя:

Зачем приходишь ты

Меня тревожить? не могу, не должен

Я за тобой идти: я здесь удержан

Отчаяньем, воспоминаньем страшным,

Сознаньем беззаконья моего,

И ужасом той мертвой пустоты,

Которую в моем дому встречаю —

И новостью сих бешеных веселий,

И благодатным ядом этой чаши,

И ласками (прости меня Господь) —

Погибшего – но милого созданья…

Тень матери не вызовет меня

Отселе…401

В стихотворении «Я скажу тебе с последней прямотой…» Мандельштам все-таки «продолжил разговор о Пушкине» и на языке нового времени предложил «ангелу Мэри» аналоги «благодатного яда этой чаши» для спасения от «мертвой пустоты».

Глава девятаяМария Петровых (1933–1934)

1

Третьего сентября 1933 года в Ленинграде двадцатипятилетняя поэтесса и переводчица Мария Петровых познакомилась с Анной Ахматовой – «пришла к ней сама в Фонтанный дом»402. Об этой встрече Ахматова чуть позднее рассказала Лидии Гинзбург, которая внесла в записную книжку такую заметку:

…месяц тому назад к А. А. пришла московская девушка и прочитала, кажется, хорошие стихи. Это оголтелая романтика, какой давно не было, – явно талантливая. Возможно, что все впечатление ритмический дурман, или даже эмоциональный? У Маруси Петровых наружность нежная и истерическая. И немного кривящийся рот403.

Той же осенью Ахматова привела Петровых к Осипу и Надежде Мандельштамам, в их новую московскую квартиру на улице Фурманова. О последствиях этого знакомства она позднее писала в «Листках из дневника»:

В 1933–34 гг. Осип Эмильевич был бурно, коротко и безответно влюблен в Марию Сергеевну Петровых. Ей посвящено, вернее, к ней обращено стихотворение «Турчанка» (заглавие мое), лучшее, на мой взгляд, любовное стихотворение 20 века («Мастерица виноватых взоров…»). Мария Сергеевна говорит, что было еще одно совершенно волшебное стихотворение о белом цвете. Рукопись, по-видимому, пропала. Несколько строк М<ария> С<ергеевна> знает на память404.

Возможно, в состав стихотворения о белом цвете входили те несколько мандельштамовских разрозненных строк начала 1934 года, которые запомнились Льву Гумилеву:

Убийца, преступная вишня

Проклятая неженка, ма!