Дэвид не был пожилым эрудитом. От юноши, сидевшего в глубоком кресле, веяло свежестью двадцати двух лет, воротник его рубашки был расстегнут (купленная в комиссионке на Первой авеню хлопчатобумажная рубашка с инициалами К. М., как Клод Моне). Его серые фланелевые брюки напоминали брюки молодого человека с картины. Благодаря кудрявой каштановой шевелюре его можно было принять за художника, но борода еще только пробивалась. Поэтому было вполне простительно, когда он, ничего не зная, решил, что вчерашняя Европа была совершеннее сегодняшней Америки.
Но и в Нью-Йорке ему больше нравились небоскребы 1930 года, деревянные киоски в Центральном парке, украшенные охотничьими трофеями из Африки салоны, где собирались выпускники известных университетов, гарлемские джаз-клубы, ныне приказавшие долго жить. Дэвид свыкся с этой ностальгией о прошлом, перемежавшейся кадрами современной действительности: встреча с друзьями в технобаре, час серфинга на эротическом сайте, юный яппи, на роликах промчавшийся под его окном.
— Дэвид!
Женский голос окликнул его из соседней комнаты. Юноша вздохнул. Поднявшись, он двинулся к приоткрытой двери:
— Иду!
Обстановка в коридоре сильно отличалась от убранства комнаты. На оранжевых обоях десятки вышивок по купленной в магазине канве, в рамочках, представляли сцены из волшебных сказок: олененок Бэмби, просыпающийся в лесу, Золушка в своей волшебной карете. В гостиной по телевизору, включенному на полную громкость, передавали «Тирольский танец гномов». Дэвид остановился на пороге и мягко произнес:
— Я пришел.
Посреди комнаты в кресле, обитом черным скаем[3], устроилась женщина. Склонившись, она держала в правой руке недокуренную сигарету. Казалось, она внимательно следит за появлением Гриншо в доме у Белоснежки, но она протянула левую руку с пультом, чтобы остановить кассету. Сияющие глаза обратились на молодого человека:
— Дорогой, у меня кончилась кока-кола. Я устала. Сходи купи мне несколько бутылок!
— Бегу, мамочка!
На экране Гриншо застыл на «паузе». Женщина с осунувшимся лицом внимательно посмотрела на сына:
— Мамочка — это звучит старомодно! Почему ты не обращаешься ко мне по имени? Розмари звучит намного милее!
— Вы правы, мамочка, — поклонившись, произнес Дэвид.
Он пересек вестибюль, открыл дверь, спустился по лестнице и вышел на разбитый тротуар авеню «Б». Пройдя вдоль решетки сада, затем под лесами, он поздоровался с пуэрториканцем, подторговывающим наркотиками. На углу 7-й стрит он зашел в корейскую бакалейную лавку, купил три бутылки диетической коки и вернулся домой. Он осторожно шел по искореженному шоссе в лакированных ботинках, кудрявая шевелюра отпрыска импрессионизма развевалась на ветру…
Он был шатеномДэвид ничего не знал о своем настоящем отце кроме того, что тот был французом и встретился с его матерью в 1977 году.
Родом из небольшого городка в Массачусетсе, она за три года до того поселилась в Нью-Йорке и писала дипломную работу по психологии в Колумбийском университете. По воскресеньям она любила ходить в музей естествознания. В полутьме африканской галереи декорации воссоздавали жизнь диких зверей. За каждым стеклом Розмари любовалась пейзажами, написанными на холстах. На первом плане в густом кустарнике были размещены чучела животных; те, казалось, заботились о своих малышах. Искусное освещение имитировало полумрак леса. Диорама лучше, чем кино, воссоздавала многообразие природы, парящих на горизонте птиц. Розмари долго рассматривала гориллу, стоящую на задних лапах на фоне леса и заснеженных вулканов. Рядом кто-то пробормотал на плохом английском:
— Здорово! И декорации так тщательно сделаны! Как будто мы действительно в девственном лесу…
Розмари повернулась к длинноволосому юноше, небрежно элегантному в своей черной куртке и красных вельветовых штанах. Она пробормотала:
— Я все же предпочитаю животных на свободе. Как подумаю, что их убили только ради этого!
Он улыбнулся:
— Извини за мой акцент, я француз. А ты из Нью-Йорка?
— Нет, хотя да… не так давно. Я учусь на психфаке в Колумбийском универе.
— А я приехал из Парижа. Решил совершить кругосветное путешествие. И начал с Нью-Йорка, с города, о котором мечтал!
Через четверть часа они уже сидели в кафетерии музея. Розмари пригласила француза на студенческую вечеринку. Он всем понравился — ему было двадцать лет, и он напоминал юного буржуа, свободного от предрассудков. Они пили пиво, курили сигареты с травкой и всю ночь слушали музыку. Розмари и ее путешественник вокруг света проснулись в одной постели. Они провели вместе целый день, а затем расстались. Француз должен был ехать к своим друзьям в Монреаль. Он обещал вернуться в Нью-Йорк и записал адрес Розмари.
Когда они собирались заняться любовью, молодая женщина заколебалась. Она выступала за сексуальную свободу, но плохо переносила противозачаточные таблетки и несколько недель назад перестала их принимать. Марихуана притупила ее бдительность. Месяц спустя, узнав, что беременна, Розмари сначала хотела сделать аборт, но это право (в защиту которого она участвовала в демонстрациях) вызвало у нее сильную тревогу, поскольку это было связано с животом и хирургическим вмешательством. Она предпочла думать, что хочет этого ребенка. В мечтах flower power[4] ей представлялся витающий ангелочек с белокурыми волосами. Ее учеба заканчивалась. Она была уже взрослой и решила оставить ребенка.
Француз в Нью-Йорк не вернулся. Через три месяца Розмари получила открытку из Таиланда. Он продолжал свое кругосветное путешествие и сообщал о себе праздные новости. А потом ни слова. Она пыталась вспомнить, как его зовут, Кристиан, Кристоф или Жан-Кристоф, но точно помнила только его прозвище: «Друзья зовут меня Крис», — сказал он.
Дэвид родился весной 1978 года. Волосы у него оказались темными. В конце года его мать получила свою первую работу — должность психолога в какой-то фирме. Она сошлась с композитором авангардистом старше ее, обитавшим в Ист-Вилидж — в то время опасном и малопосещаемом квартале, где жили пожилые украинцы и пуэрториканцы с семьями. В ветреные дни маленький Дэвид сидел у окна, наблюдая за полетом обрывков картона и за бомжами, прятавшимися в подъездах домов.
Классы в здешних школах, преимущественно испаноязычные, напоминали курсы обучения грамоте. Дэвид больше узнал от спутника своей матери, которого он воспринимал как отца, тем более что Чарльз прожил десять лет в Париже. Он учил Дэвида французскому языку. Розмари поддерживала его: несмотря на горькие воспоминания о раскованном французе, она считала, что сын должен отождествлять себя с образом отца. Под этим влиянием у маленького мальчика развилась тяга ко всему, что шло из Франции.
Ему было четырнадцать лет, когда Чарльз умер от рака. Преодолев депрессию, Розмари прониклась большой любовью к Уолту Диснею, разработав личную методику терапии волшебными сказками. Поступив в приличную школу в Гринвич-Вилидж, Дэвид довольно быстро преуспел, наладив бизнес с одним из местных, поставлявшим ему травку, которую он с наценкой перепродавал своим однокашникам.
Ист-Вилидж вошел в моду. В воскресенье по утрам гомосексуалисты бегали вокруг Томкинс-парк. Но юноша предпочитал бродить по антикварным лавкам, ища безделушки 1900 года. В библиотеке он брал книги о Париже и бредил началом XX века. В Метрополитен-музее он неожиданно замер перед «Садом в Сент-Адрес» Клода Моне. От беззаботного моря, от флагов, трепещущих в небе, веяло свежестью. Дэвид представил себе, что влюбленные, прислонившиеся к балюстраде, возможно, его дальние предки. И впервые ему захотелось туда поехать.
Из-за отсутствия денег он ограничился курсами «Альянс Франсез»[5], которые находились на 60-й стрит между Парком и Мэдисон. Несколько раз в неделю, выйдя из метро под голубым небоскребом Citicorp, он углублялся в лабиринт Мидтауна. Над входом в здание висел трехцветный флаг. Во время первого посещения сотрудница-канадка вручила ему путеводитель и предложила курсы, фильмы, выставки, спектакли и другие мероприятия Французского института. Дэвид впитывал приятный артистический аромат. Он бродил по учреждению, блуждал по этажам, выкуривал сигарету в кафетерии, где зажиточные американки разговаривали на ломаном языке с иммигрантами с Гаити. Он участвовал в разговорах, мечтал о Париже, обожествлял французский дух, а затем укрывался в библиотеке среди книг и удобных столов.
Постепенно его мечта превратилась в навязчивую идею. Америка казалась ему вульгарной. Он допускал, что Европа изменилась, но пока не побывал там сам, предпочитал считать европейское общество более изысканным. У его матери не было ни гроша, поэтому он бросил учебу и еще больше замкнулся в своем воображаемом мире. Он слушал диски Мистенгет, восторгался Хемингуэем и жившими в Париже американцами. Не имея возможности отправиться в путешествие, он странствовал мысленно, сидя дома. Иногда он выходил на улицу с тростью и в шляпе, на вопросы соотечественников отвечал по-французски и прослыл в своем квартале немного чокнутым.
Как кукла БарбиДэвид ужинал с матерью. Он был в потертом, костюме, она в грубошерстном оранжевом свитере. Она пила кока-колу. Он смаковал бордо. Мать спросила его, почему он живет как старик. Он ответил, что не понимает, о чем она говорит. Розмари закурила сигарету и процедила сквозь зубы, что Франция устарела и что в латиноамериканцах или азиатах больше жизненной силы. Дэвид достал свой мундштук и ответил, что утонченные американцы всегда предпочитали Европу. Уверенная, что у него возникла психологическая проблема, которую поможет разрешить встреча с отцом, она заключила:
— Я прекрасно понимаю, что ты хочешь туда поехать.