Любовник — страница 35 из 76

. Я уже обратил внимание, что если мы двигаемся, идем куда-нибудь, то нами никто не интересуется, но если стоим на одном месте, то нас сейчас же начинают подозревать. Так я бродил, ужасно усталый и совершенно мокрый, и даже солнце, которое время от времени выходило из-за туч, не могло меня высушить, так я был пропитан водой. Я снова вернулся в свое убежище, а было уже полтретьего, дети стали возвращаться из школы, сначала маленькие, а потом постарше. И вот я увидел ее, она появилась, наверно, самая последняя, бежит без плаща, без галош, только в короткой курточке, вся промокла. Я смотрел ей вслед, пока она не скрылась внутри дома. И снова вышло солнце.

Я бросил в мусорный ящик книгу стихов Альтермана «Звезды за окном», которая от воды совсем разлезлась. Потом приехала его жена. Я сразу узнал, что это она, по зеленому «фи-ату-600», в котором я когда-то отрегулировал тормоза и сменил масло. Она вытащила из машины кучу хозяйственных сумок, а потом стояла и долго рылась в почтовом ящике, хотя я уже заглянул туда и знал, что там ничего нет. Через десять минут она снова спустилась, уехала и вернулась с молоком, потом через полчаса еще раз торопливо спустилась, поехала и привезла хлеб.

Улица постепенно опустела, и наступила какая-то странная тишина. Люди приезжали в своих машинах, вытаскивали сумки и исчезали внутри домов, опускали жалюзи. А я все сижу напротив дома и жду его. Ужасно надоело мне все это. Открылась дверь на балкон, и она вышла посмотреть на небо, а я постарался сжаться так, чтобы она меня не заметила, но она посмотрела на меня, словно пытаясь что-то вспомнить. Снова пошел дождь, мама что-то крикнула ей, и она вернулась в комнату. А дождь стал таким сильным, что я подумал — еще немного, и он смоет меня и понесет по склону к морю, которого не было видно из-за сплошной завесы дождя.

Ужасно я натерпелся, просто чуть с ума не сошел от этого непрекращающегося ливня, мне уже ни до чего не было дела, даже о любви думать не мог. Сижу один на улице напротив опущенных жалюзи, уже больше четырех, а его все нет, я уже стал бояться, что так и останусь на улице на всю ночь вместе с пижамой. Может, он забыл о ночной работе и обо мне. Но вот наконец я услышал, как его американская машина поднимается вверх по улице. Он еще не успел выключить мотор, а я уже открыл ему дверцу. Он улыбнулся мне, словно мы только что расстались, и спросил: «Что, только сейчас приехал?» «Только сейчас», — соврал я. А он сказал: «Ну хорошо, помоги-ка мне» — и начал вытаскивать из машины цветы, пироги, хлеб и арахис. Может быть, каждый варит там для себя и ест отдельно?

Мы поднялись в дом, он позвонил, нам открыла девочка, а он сказал:

— Это…

— Наим… — сказал я почти неслышно. Она посмотрела на меня удивленно. И я снова был потрясен ее красотой. Его жена сразу же вышла к нам, а когда увидела меня, взяла у меня цветы и хлеб и сказала: «Что же ты не зашел раньше, почему ждал все время на улице?» А Адам удивился: «Ждал на улице? С ума сошел, в такой дождь…» Я ничего не ответил, только вытирал все время ноги о коричневый коврик у порога. Они сказали: «Ничего… ничего, заходи», но я все вытирал и вытирал, уставившись в пол, пока он не взял меня за руку и не втащил в комнату, как будто лишь сейчас понял, до чего я мокрый. Они, наверно, сразу же пожалели, что сказали мне «ничего, ничего», потому что я испачкал им весь пол. Тогда я снял ботинки, и это было ужасно, потому что носки были мокрые и рваные, а ноги — черные, и подо мной образовалась черная лужа, и, куда бы я ни шел, эта лужа двигалась за мной. Только теперь они увидели, сколько воды я впитал за день. И так, замерзший и дрожащий, под испуганными взглядами этой девчонки я заследил им весь их чистый пол.

И у них не оставалось другого выхода, как затолкнуть меня в ванную. Это жена его первая поняла, в каком я состоянии. Сразу же пошла и налила полную ванну горячей воды и заставила меня залезть в нее. Они все втроем стали заниматься мною, приносят полотенца, снимают висящее в ванной выстиранное белье. И больше всех хлопотала его жена, больше, чем он, напугала его, наверно, грязь, которую я натащил, пожалел, что пригласил меня для ночной работы.

И вот я уже лежу в горячей воде с душистой пеной. Постепенно согреваюсь. Приятно было лежать в ванне у евреев, маленькая ванная комната вся была увешана множеством цветных полотенец и заставлена разной величины баночками. Не думаю, что кому-нибудь из нашей деревни доводилось лежать так в благоухающей пене у евреев. А они тем временем искали, что на меня надеть вместо моей промокшей одежды, но ничего не нашли, потому что у них никогда не было сына моего возраста, а только дочка, не платье же мне давать. В конце концов женщина, которая говорила со мной через дверь, предложила мне надеть пижаму, пока моя одежда не высохнет на батарее. Я ответил: «Хорошо», а что еще я мог сказать? Но мне хотелось утопиться в этой ванне со стыда и покончить таким образом с ночной работой. Я лежал и лежал в воде, мыл и тер себя без конца, потом вынул затычку и начал мыть ванну, которая стала от меня ужасно грязной, вытер ее полотенцем, вытер пол, почистил раковину и еще всякие места, которые вовсе и не я испачкал, но кто знает, помнят ли они, что это не я их испачкал. Уже стемнело, а я не нашел выключателя и в темноте натянул на себя свою роскошную пижаму. Мне пришло в голову убежать через окно, но, на беду, окна там не было.

Я боялся выйти и сидел в темноте тихо как мышка. Они уже стали беспокоиться, и Адам открыл дверь, увидел меня в пижаме и разразился таким смехом, что девчонка сразу прибежала, смотрит на меня и начинает дико хохотать, и жена тоже развеселилась, но подошла ко мне, взяла меня за руку и вывела. Я тоже попробовал смеяться вместе со всеми, чтобы им не стало неловко из-за своего смеха, но как-то так получилось, что смех этот превратился в плач. Все, конец. Я разразился ужасными рыданиями. Из-за усталости, из-за волнения. Уже много лет не плакал я так горько, даже когда хоронили Аднана. Никак не мог остановиться, совсем как младенец, как идиот, лью слезы, как будто дождь накопился у меня внутри, плачу и плачу перед тремя чужими евреями, перед моей любимой, которая никогда не будет моей любимой.

Дафи

Мама с папой говорят в один голос: «Ничего, ничего, заходи», а он смотрит испуганно, и смущенно, и ужасно серьезно, без конца вытирает ноги о коврик у двери. Маленький араб, папин рабочий, подумать только, у него там тридцать человек таких, которые боятся его. Вот бедняга, стоял под дождем на улице и ждал. Но, честное слово, я уже видела его однажды, я сразу узнала его. Это тот самый мальчишка, который приходил сюда как-то за папиной сумкой. Довольно симпатичный мальчишка.

В конце концов почти силой заставили его войти в дом и предложили разуться. Он снял ботинки, стоит в черных и рваных носках, а вокруг растекается грязная лужа. Вот глупый, зачем нужно было ждать на улице под дождем? Нехорошо, конечно, но я вдруг вспомнила, как несколько лет назад папа принес мне щенка, которого он нашел под дождем у гаража, и как этот щенок радостно вбежал в дом (он-то и не подумал вытереть лапы перед входом) и сразу же испачкал нам весь пол и ковер. Мы его выкупали, и причесали, и дали ему котлету, потом купили поводок и сделали ему прививку, и он жил у нас, наверно, с месяц, пока мы не обнаружили, что он растет с дикой скоростью и становится совсем неуправляемым, и пока кто-то знающий толк в собаках не сказал нам: «Вы вырастите тут осла, а не собаку». Мама ужасно испугалась и решила отдать его, хотя мне очень хотелось посмотреть, каких размеров он достигнет.

А теперь этот мальчик, то есть подросток. Папа привел его поужинать, потому что он понадобится ему ночью, залезть в дом «этого», который пропал.

Мама сразу же стала хлопотать, взяла его под свою опеку, потому что папа вообще не знал, что с ним делать. Всякие несчастные — это для нее, она сразу же поднимает флаг бедствия и начинает действовать. Взяла его за руку и повела в ванную. Сняли с него мокрую одежду и положили ее сушиться на батарею, а его самого засунули в ванну.

Как-то странно, что в этот зимний предсубботний вечер, когда у нас обычно стоит полная тишина, в доме вдруг появился кто-то. К нам очень редко приходят гости. Иногда летом останется ночевать какой-нибудь родственник из Иерусалима, но в последние годы и этого нет.

Мама начала искать для него одежду. Но откуда возьмется у нас одежда для мальчика его возраста? В папину одежду могут влезть трое таких. Но мама все-таки ищет. Даже зашла ко мне в комнату и стала рыться в шкафу. Я сказала ей: «Может быть, дашь ему какую-нибудь юбку, что тут такого, шотландцы ведь носят юбки». Но она страшно разозлилась: «Помолчи, как тебе не стыдно смеяться над этим бедным арабчонком. Держи свои шутки при себе».

Ну и что такого, что он араб, и почему это он вдруг такой бедненький? И вообще, я не потому, что он араб. Просто так… Да хоть еврей, какое это вообще имеет значение! Черт возьми… Я даже обиделась на нее. А тем временем папа нашел выход — пусть наденет пижаму, которую он принес, папа, оказывается, дал ему утром деньги, чтобы он купил себе пижаму (странная идея!), и его не спросили даже, хочет ли он разгуливать посреди дня в пижаме, просто сунули ему в ванную и стали ждать, чтобы он вышел. А он все не выходит, прошло пять минут, десять минут, четверть часа, а его все нет. Прихорашивается, что ли, как какая-нибудь кокетка? Наверно, не доходит до него, что у нас только одна ванная и папе тоже надо помыться перед едой. В конце концов папа открыл дверь, и мы увидели, что он сидит на краю ванны, как испуганный зверек, одет в такую пижаму, какой я в жизни не видела. Ну и мамзер,[28] а мама еще волнуется за него. Такую роскошь отхватил, наверно, самую дорогую — элегантного покроя, с расширяющимися книзу рукавами, с кушаком и блестящими пуговицами.

Мы были потрясены. Удивленно смотрим друг на друга. Я не удержалась и улыбнулась, на папином лице тоже появилась глупая улыбка, испуганная какая-то, и тут я почувствовала, что вся начинаю сотрясаться от хохота, что мне ужасно смешно. И я разразилась диким смехом, своим знаменитым хохотом, который взрывается как гром, и за первым его раскатом следует такое тоненькое хи… хи… хи, которое всегда заражает других, и все вокруг начинают смеяться против своей воли и не могут остановиться. И папа тоже начал смеяться — хо… хо… хо, и мама с хмурым лицом тоже начинает захлебываться — ха… ха… ха, и снова я разражаюсь великим громом, но уже не из-за пижамы, а из-за их дурацкого смеха. А араб, весь красный, тоже попытался улыбнуться, но вдруг как-то сразу, без всякого предупреждения, заплакал. Плачет так горько, так безутешно, арабское первобытное рыдание, что я сразу же перестала смеяться, мне ужасно стало жаль его, честное слово. Я понимаю его. Как он еще до сих пор крепился? Я бы на его месте уже давно завыла.