— Ничего, придет и ваш черед, — попытался я утешить его.
— Разумеется, когда я настолько состарюсь, что это не будет иметь для меня значения.
— Человек никогда не старится настолько, чтобы его не интересовал собственный успех, — ответил я. — Вдобавок, Кит не тот пациент, из-за которого стоит тревожиться. Он был снобом без денег, теперь превратился в сноба с деньгами, вот и все. Как только вы начнете лечить королевское семейство, он вспомнит, что имел обыкновение консультироваться у вас, и тут же пришлет вам вежливую записку. Но даю вам слово, — продолжал я, — вы ничего не добьетесь, пока не окажетесь в обществе.
— Я не испытываю желания оказаться в обществе, — возразил он. И я понял, что старая рана еще не зажила, что прошедшего года не хватило на то, чтобы вычеркнуть из памяти трагедию, разыгравшуюся в Кроу-Холл.
Добравшись до Фэри-Уотер, мы увидели здешнего врача у постели больного мальчика.
Это он написал мистеру Уолдруму, что состояние их пациента ухудшилось, а судя по выражению его лица, Джеффри мог находиться in articulo mortis[51].
Миссис Тревор выглядела так, будто она плакала денно и нощно в течение двух недель, и в этой живительной для духа атмосфере мальчик совершенно пал духом.
Валентайн оценил ситуацию с первого взгляда.
— Вы не должны расстраиваться, миссис Тревор, — обратился он к ней. — Джеффри в самом деле выглядит хуже, чем я ждал, но все это легко поправить.
Затем он и доктор Слоун удалились в другую комнату и долго беседовали наедине, в то время как мне представилась возможность упрекнуть Мэри в том, что она ведет себя как ребенок, и, укоряя ее, дать выход собственным чувствам.
После Изобел Джеффри был моим любимцем. Здоровье не позволяло ему принимать участие в буйных играх, которыми предавался Ральф, а благодаря постоянному присутствию матери, в нем появилось нечто от ее мягкой, терпеливой натуры, то сочетание невинности и задумчивости, простоты и мудрости, которые, на мой взгляд, сообщали ее характеру привлекательность и неповторимость.
Я беспокоился из-за мальчика и был раздосадован поведением его матери, и поэтому был особенно резок с ней, пеняя ей на то, что она "всегда ждет худшего" и "воображает невесть что о болезни Джеффри". Все это она выслушала с покорной улыбкой.
— Теперь вы можете говорить, что хотите, — отвечала она. — Мне стало легче, когда мистер Уолдрум посмотрел моего мальчика и поручился мне, что ничего опасного нет.
Мы беседовали в оранжерее. Ее белые пальчики перебирали цветки разросшегося олеандра, и я неожиданно для себя спросил:
— Вы питаете глубокую веру в мистера Уолдрума, верно, Мэри?
Она подняла на меня глаза — милые, доверчивые глаза — и ответила:
— Конечно, я безоговорочно верю в него.
— В таком случае, Мэри, вы могли бы быть с ним более учтивой.
— Учтивой! — повторила она. — Разве я неучтива с ним?
— Нет, и я полагаю, он ощущает вашу холодность, в то время как сам он делает все, что в его силах, для вашего ребенка.
Она бросила на меня взгляд из-под длинных ресниц и внезапно залилась таким ярким румянцем, что на мгновение стала непохожа на себя.
— Мне очень жаль, — сказала она, — я не хотела обидеть ни вас, ни мистера Уолдрума. Я мало бываю в обществе и не могу не чувствовать себя стесненной, общаясь с посторонними.
— Но Валентайн не посторонний, — уверял я ее, — он мне всегда был как сын.
— Конечно, но ведь вы знаете его намного дольше, — ответила она, сорвала с олеандра бутон и приколола его к поясу, затем исчезла из моего поля зрения, ступая так легко, будто ей было девятнадцать, а не двадцать девять.
Целый вечер она робко и взволнованно старалась быть любезной с мистером Уолдрумом, и совершенно искренне — но, возможно, не бескорыстно — присоединилась ко мне, уговаривая его остаться на воскресенье.
Так как он решительно и, на мой взгляд, не совсем вежливо, отказался от нашего приглашения, все, что она могла сделать, это перенести обед на более ранний час, чтобы гость перед отъездом в Лондон мог отведать заколотого накануне гуся.
Утро следующего дня выдалось ясным, свежим, солнечным. Мы с Валентайном с вечера договорились прогуляться перед завтраком, и в восемь часов очутились на холме с видом на Лоу-Парк, одно из многочисленных поместий герцога Севернского.
— Мне кажется, хозяину таких владений трудно расстаться с этим миром, — заметил мой спутник.
— Теперешний герцог совсем молод, — отвечал я, — думаю, ему не больше двадцати трех — двадцати четырех лет. Я знаком с его теткой, леди Мэри Кэри, она довольно часто упоминала о долгих годах его несовершеннолетия, во время которого накапливалась рента, и о том, что герцог подрастает.
— Интересно, что чувствует человек, который глядит на эти леса и земли, зная, что они принадлежат ему?
— Полагаю, то же, что и мы, если не считать зависти, — ответил я.
Затем мы отправились назад, беседуя по дороге о разной чепухе.
После завтрака, который как за городом, так и в Лондоне является для меня, к сожалению, чистой формальностью, я удалился в библиотеку писать письма. Одно из них особенно занимало меня. Оно было адресовано секретарю благотворительной организации, руководители которой хотели купить Кроу-Холл, или, если я пожелаю оставить за собою дом, удовлетворились бы участком земли, чтобы построить богадельню и завести образцовое хозяйство.
Осторожность — та карета, в которой я проехал всю жизнь, и я ответил:
"Сэр, Ваше предложение требует серьезного рассмотрения, и я прошу дать мне месяц для окончательного ответа.
Ваш покорный слуга
X. Стаффорд Тревор".
Это и еще несколько писем я решил отправить сам — пребывание в сельской местности всегда усугубляло мою любовь к одиночеству и тайным прогулкам. Поэтому, не сказав никому ни слова и не спросив, нет ли у него или у нее конфиденциальных поручений, я отправился на почту в ближайшую деревню в полном одиночестве.
Выходя из ворот усадьбы, я встретил скакавшего на взмыленном коне грума в ливрее герцога Севернского.
— Простите, сэр, не у вас ли в доме находится мистер Уолдрум?
— Я думаю, он там, — ответил я, — зачем он вам?
Конь уже мчался во всю прыть по аллее, но всадник обернулся и крикнул:
— Герцог! Слоун! Мозг!
"Когда вернусь, все узнаю", — подумал я и направился к почтовой конторе.
Вернувшись, я застал Мэри в ужасном волнении.
— Представляете себе? — спросила она, обеими руками сжав мою. — За мистером Уолдрумом прислали из Лоу-Парк.
— Что там случилось?
— У герцога в руках разорвало ружье. Он опасно ранен.
— Вот, наконец, Валу выпала удача, — заметил я.
— Как вы практичны! — с упреком сказала она.
— Разумеется, дорогая, если герцогу по нраву несчастные случаи, то мой друг вправе этим воспользоваться.
— Конечно, — согласилась она, — но то, что произошло, ужасно.
— Что именно? — поинтересовался я.
— Что-то с глазами, с головой и рукой, — последовал исчерпывающий ответ.
— Сомнения нет, гусь жарится не зря.
— О, как вы можете! — проговорила она и убежала, прижимая платок к глазам, оплакивая раны человека, которого никогда в жизни не видела.
Меня поразила тогда и до сих пор поражает склонность женщин к сочувствию скорее теоретическому, чем практическому.
Часы пробили час, затем два, Валентайн все не приходил, и я начинал ощущать голод.
— Дорогая, — спросил я, — как насчет гуся?
— Вы считаете, мистер Уолдрум задержится? — заметила она.
— Вполне вероятно.
— Может быть, подождем еще четверть часа?
— Если хотите, подождем еще час, — отвечал я великодушно, хотя голод терзал мои внутренности. Прошло десять минут, двадцать, тридцать, сорок, на Мэри было жалко смотреть. Ей всегда приходилось считаться со мной и только со мной, а теперь другой гость нуждался в ее терпении и предупредительности.
— О, — воскликнула она наконец, услышав приближающийся стук колес, — и это "о" значило целую благодарственную молитву, — вот и он!
— Подождите, дорогая, — заметил я и, водрузив на нос пенсне, разглядел экипаж, запряженный парой пони, мчавшийся по гравию, но заключавший в себе отнюдь не мистера Уолдрума, а поистине последнего человека, которого мне хотелось бы видеть в Фэри-Уотер — леди Мэри Кэри.
Меня не часто пробирает дрожь, и мне довольно редко кажется, что голова и сердце поменялись местами, однако увидев женщину, которая откинувшись на подушки, рассматривала своими огромными глазищами скромный дом моей кузины, я пал духом.
У нее были густые, торчащие как проволока волосы, широкие ноздри, живые любопытные глаза и выпяченные губы. Кожа желтая, испещренная коричневыми точками; фигурой она в высшей степени напоминала тючок белья, приготовленного в стирку; она была невероятно жадна и неописуемо бесцеремонна.
Она и часу не могла пробыть в обществе чужих людей, чтобы с кем-нибудь не поссориться. Она и недели не могла потерпеть, чтобы не вытребовать у нового знакомого какой-либо услуги или подарка. Она развелась с одним мужем, а другого свела в могилу в надежде, что он оставит ей все свои деньги.
Этой надежде не суждено было сбыться. Поскольку она рассказывала историю с наследством всем и каждому, я думаю, не будет нескромным повторить ее.
Мистер Кэри написал завещание, согласно которому оставлял дорогой и возлюбленной жене своей все состояние кроме таких-то и таких-то сумм для выплаты таким-то и таким-то лицам, и вручил этот документ леди Мэри.
Неделю спустя он составил и поместил у своих адвокатов другое завещание, согласно которому леди Мэри получала на жизнь три тысячи годовых.
На три тысячи в год и собственное небольшое состояние леди Мэри вела, насколько ей удавалось, жизнь светской женщины.
У нее бывали приемы, бывали вечера, бывали концерты, бывали скромные обеды, которые посещали все, кто получал приглашения. Какое значение имели ее непривлекательность, ее скаредность, ее высокомерие? Разве она не приходилась сестрой одному герцогу, теткой другому? Разве не было честью услышать от нее оскорбление? А находиться под ее особым покровительством или удостоиться обращения по имени было заметным отличием, пробуждающим зависть, ненависть и прочие недобрые чувства у тех, кто не оказался в числе баловней судьбы.