— Шшш.
— Зачем ты это сделала, Рашель? — спросил он, глядя мне в глаза.
Все вокруг было таким чистым, таким белым. Как хорошо было бы остаться в этой палате надолго, может быть, даже навсегда — с этими белыми крахмальными халатами, шуршащими простынями, с этим льющимся в окна теплым солнечным светом, с Давидом, только пусть он не плачет и ничего не говорит.
— Ты ведь свободна, Рашель. Мы оба свободны.
— Шшш, — шепнула я, закрыв глаза и гладя его по голове. — Не нужно ничего говорить.
— Тихо! Не нужно ничего говорить, — сказала я, увидев, что комендант направляется к нам.
— Почему? Ведь он наверняка сможет нам помочь, — сказала мама.
— Я поговорю с ним, — заявил Эйман, парень из нашей деревни.
— Да, пусть Эйман поговорит с ним, — поддержал его отец.
Спустя несколько минут Эймана не было в живых, а комендант стоял и в упор смотрел на меня.
— Ты еврейка? — спросил он.
Свет прожектора полоснул меня по глазам, когда я посмотрела на него. Мама ущипнула меня за руку. Отец дернул меня за рукав пальто. Я не двигалась. Охранники, стоявшие рядом с комендантом, отошли в сторону и теперь что-то кричали другим евреям, высаживавшимся из поезда. Вокруг лаяли собаки. Казалось, они не успокоятся, пока не охрипнут. Или пока их не спустят на кого-нибудь из нас.
— Йозеф, — обратился комендант к своему помощнику. — Выясни, на каком языке она говорит.
— На мадьярском, — ответила я.
— Это значит на венгерском, — пояснил Йозеф коменданту.
— Ты еврейка? — снова спросил комендант.
— Естественно, — ответил за меня Йозеф.
— Не может быть, — сказал комендант, поднимая мой подбородок дубинкой. — Ты не похожа на еврейку.
— Она говорит, что еврейка.
— И оба твои родители евреи? — спросил комендант, проводя дубинкой по моим губам.
— Они здесь, с ней. Совершенно очевидно, что они евреи.
— Может быть, кто-нибудь из твоих предков не был евреем? — спросил комендант.
Его рука в перчатке коснулась моей щеки, рта. Большим пальцем он раздвинул мне зубы.
— У нее в родне одни евреи.
Комендант помедлил, не сводя с меня внимательного взгляда, затем махнул рукой своему адъютанту, позволяя ему идти.
— Очень жаль, — сказал комендант.
— Жаль, что вместо этого номера вам не сделали какую-нибудь более симпатичную татуировку, скажем, в виде цветка, — вздохнул толстяк, рассматривая мою руку чуть выше запястья. — Никогда еще не видал такой наколки. Ноль-шесть-один-восемь-пять-шесть. Что это значит?
— Ничего, — сказала я. — Так вы могли бы…
— Как насчет розочки? Вам бы пошло. Вы сами похожи на розу.
— Мне не нужна новая татуировка, — сказала я, выдергивая руку из его цепких пальцев. — Вы могли бы свести ту, что у меня есть?
— Свести?
— Да. Это возможно?
— Ну, вообще-то с такой просьбой ко мне еще никто не обращался. Дамочки не очень-то увлекаются татуировками. А те, которым это нравится, предпочитают розочки или что-то в этом роде.
— Вы можете избавить меня от этой метки?
Он снова принялся рассматривать мое запястье, потирая подбородок свободной рукой.
— Не знаю, — проговорил он наконец. — Не знаю, получится ли.
Дверь открылась, и в комнату ввалился матрос под руку со своей подружкой. Оба были совершенно пьяны. Увидев сияние красных и зеленых огоньков, матрос расплылся в улыбке.
— Видала? Что я тебе говорил? — сказал матрос, толкая женщину в бок.
— Не знаю, Чарли, — ответила та, с трудом удерживаясь на ногах. — Я ни разу в жизни ничего подобного не делала.
Я выдернула у толстяка свою руку и опустила рукав.
— Так как насчет розы? — спросил он. — Цветок смотрится неплохо. Вам понравится.
— Он красив, как цветок, — сказал кто-то на моем родном языке. Я повернулась в сторону говорящего. — И он любит женщин.
Это был один из заключенных, которые занимались багажом вновь прибывших.
— Что вы сказали?
Он схватил меня за руку и потащил за собой прочь от вагонов, прожекторов, охранников и их собак.
— Послушайте, — сказал он.
— Вы не видели моих родителей? — спросила я.
— Ваших родителей?
— Нас развели в разные стороны. Я не могу их найти.
Он указал большим пальцем через плечо.
— Ваших родителей уже нет.
— Нет? Где же они?
Он глубоко вздохнул и закатил глаза. В воздухе стоял мерзкий запах чего-то паленого.
— В печи, — сказал он. — От них остался один дым.
— Как вы смеете говорить такие гадости? Зачем вам это нужно?
— Для того чтобы выжить здесь, нужно научиться смотреть правде в глаза, — сказал он, ухватив меня за локоть. — Поздно горевать о родителях. Сейчас вы должны подумать о себе.
— Нет, — крикнула я, пытаясь отбросить державшую меня руку. — Нет!
— Вы должны остаться в живых. Мы не можем позволить им уничтожить нас. Мы — свидетели того, что здесь творится, и обязаны выжить.
— Я должна отыскать родителей. Мой отец болен. Ему нужны лекарства.
— Существует только один способ выжить в этом аду. Он обратил на вас внимание. Ответьте ему взаимностью, и он расцветет, — убеждал меня заключенный. — Если вы отвергнете его, заставите страдать, он завянет, но и вы погибнете.
— Кто? О ком вы говорите?
— О коменданте, о ком же еще?
Он стиснул мою руку так, что я вскрикнула от боли.
— Послушайте меня. Я желаю вам только добра. Вы — первая, кто привлек его внимание за все это время. Для вас это единственная возможность уцелеть.
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Вы должны сделать так, чтобы он снова обратил на вас внимание, — продолжал заключенный. — Снимите пальто, оно запачкано кровью. Не стоит попадаться ему на глаза в таком виде.
Он стащил с меня пальто и сунул мне в руки горностаевую шубу. Видя, что я застыла в оцепенении, он принялся напяливать ее на меня.
— Теперь другое дело. Ему понравится, — сказал мой наставник. — Мех подчеркивает белизну вашей кожи, оттеняет цвет ваших золотистых волос. В этой шубе вы похожи на арийку. Он будет в восторге.
— Но я не знаю… Что я должна… как…
— Он научит вас всему, что вам нужно знать.
— Ты нужна нам, — сказала одна из лагерных узниц.
Их было трое. Они стояли, сбившись в кучку, за окном кабинета коменданта, по щиколотку утопая в вязкой глине. Тощие и грязные, они дрожали на промозглом ветру. Это были члены лагерного подполья. Они приходили сюда по ночам и барабанили по стеклу, пока я не открывала окно. Или, еще того хуже: писали на клочках бумаги какие-то загадочные послания и бросали их в форточку.
— Почему ты отказываешься нам помогать?
— Я не могу ничем вам помочь, — пробормотала я, озираясь на дверь. — Я уже говорила вам об этом, когда получила вашу последнюю записку.
— Значит, ты отказываешься нам помогать, — сквозь зубы процедила их предводительница. Ее звали Ревеккой.
— И перестаньте бросать сюда записки, — сказала я. — Это его кабинет. Рано или поздно он их обнаружит.
— Что толку с ней разговаривать? Она не станет нам помогать, — прошипела женщина, стоящая рядом с Ревеккой со скрещенными на груди руками.
Это была Шарон, и мне не нравилось, как она на меня смотрит. Она сплюнула на землю.
— Я не могу вам помочь, — повторила я. — Я не могу помочь даже себе. Если бы могла, меня бы здесь уже не было. А теперь уходите. Иногда он спускается сюда по ночам, когда у него бессонница.
— Какая же ты еврейка, черт побери! — воскликнула Шарон, вцепившись в мою руку. — Неужели ты не способна думать ни о ком, кроме себя?
— Отпусти ее, — сказала Ревекка. — А то еще чего доброго сломаешь любимую игрушку коменданта. Ничего, когда-нибудь мы ей понадобимся.
— А пока пусть эта избалованная кукла понежится в свое удовольствие, — добавила Шарон.
Ревекка испытующе глядела на меня минуту-другую. Я потерла руку: хорошо, если на ней не останется синяков.
— Когда-нибудь ей понадобится наша помощь, — сказала Ревекка. — Но к тому времени нас может уже не оказаться рядом.
— Я здесь, Рашель. Я с тобой рядом, — прозвучал голос Давила в темноте.
Он обнял меня и крепко прижал к груди, откинув назад мои спутанные волосы.
— Я слышала лай собак, крики.
— Я знаю, — сказал он. — Это был всего лишь сон. Ты здесь, со мной.
— Я пыталась тебя найти, но вокруг было черно от дыма. Я ничего не видела. Я не могла тебя отыскать.
— Шшш.
Он уткнулся лицом в мои волосы, не выпуская меня из объятий. В комнате было темно. Ветерок из открытого окна обдувал мое потное тело.
— Я протягивала к тебе руки. Я бежала, но поезд уже тронулся и набирал скорость.
— Это был только сон, Рашель, и он кончился.
— Ноги у меня были точно ватные. Я пыталась догнать поезд, на котором был ты, но он уже въезжал в лагерь. Я увидела у ворот плакат «Arbeit macht frei». Ты помнишь его, Давид?
— Помню.
— Только на этот раз поезд въезжал не на станцию, а прямо в печь. Он даже не притормозил у платформы, а направился прямо в печь. В действительности такого ведь не было, правда?
— Да. Во всяком случае, при мне.
— А тут поезд пошел прямо в печь. И я ничего не могла сделать. Я остановилась у ворот с плакатом «Arbeit macht frei». Я пыталась дотянуться до тебя, но мои руки уходили в пустоту, в дым.
Он стал укачивать меня, как ребенка. Он шептал мне что-то на ухо, но я не понимала смысла его слов. Я закрыла глаза, а слова по-прежнему лились и лились. А когда я снова открыла глаза, в комнате стало еще темнее.
— Этот кошмар никогда не кончится, Давид.
— Я посижу с тобой, Рашель. — Он натянул мне на плечи одеяло. — Постарайся уснуть. Я никуда не уйду. Я буду оберегать твой сон.
Я уткнулась лицом в его грудь. Мне было слышно, как бьется его сердце. Я чувствовала тепло его тела. Комната была объята мраком, но его сердце стучало отчетливо и ровно.
Arbeit macht frei: работа делает свободным. Эти слова реяли у нас над головами, и свет прожекторов делал их зримыми даже во тьме. Комендант втолкнул меня в одну из сторожевых будок. Там было пусто и темно, если не считать лучей прожекторов, время от времени проникавших снаружи. Закрыв ногой дверь, комендант кинулся ко мне и схватил меня между ног.