Потом нас погнали в следующее помещение. Ошеломленные, мы старались не смотреть друг на друга — слишком уж непривычно было ощущать себя в таком виде — голыми и бритоголовыми. Женщины постарше стали молиться. Те, что помоложе, взялись за руки. Я не сделала ни того, ни другого.
Здесь служительницы из числа заключенных швыряли нам одежду и башмаки, даже не удосужившись хотя бы на глаз определить наши размеры. Взглянув на башмаки, я сразу же поняла, что они мне не подойдут. Доставшаяся мне серая роба оказалась настолько ветхой, что просвечивала насквозь. А ведь была середина февраля, и на земле лежал снег толщиной сантиметров в пятнадцать. В центре пришитой с левой стороны латки в виде шестиконечной звезды я заметила дырку, а вокруг нее — расплывшееся бурое пятно. Это была не просто грязь. Меня чуть не вывернуло наизнанку.
— Здесь кровь, — сказала я женщине, выдававшей одежду. — К тому же башмаки мне…
Надзирательница, неизвестно как очутившаяся рядом со мной, так ударила меня, что я отлетела к стене. Все поплыло у меня перед глазами. В ушах звенело, из носа текла кровь. Пытаясь подняться на ноги, я выронила башмаки. Остальные женщины молча смотрели на меня, прижимая одежду к голой груди. Надзирательница отпихнула ногой мои башмаки и хлестнула меня кнутом.
— Посмотрим, как ты босиком пойдешь по снегу, — рявкнула она, снова замахнувшись на меня кнутом. — Да еще и голая.
Я стала судорожно натягивать на себя тюремную робу, не дожидаясь, пока надзирательница отнимет ее у меня или в очередной раз ударит. Руки у меня тряслись, я с трудом держалась на ногах, а потому не решалась отойти от стены. Из носа все еще текла кровь, я чувствовала во рту ее солоноватый вкус.
— Еще одно слово, — прошипела надзирательница, — и ты немедленно отправишься в газовую камеру.
— Ни единого слова! За все это время! — в отчаянии выпалила я, накрывая на стол.
Давид отложил книгу и налил нам вина.
— Неужели за все утро ты не написала ни слова?
— Ни строчки. Ни единого слова. Я разучилась писать.
— Ты слишком требовательна к себе.
— Все пропало. Я разучилась писать.
— Да нет, Рашель, ты преувеличиваешь, — сказал Давид, отламывая кусок хлеба. — Из-за одного неудачного дня не стоит впадать в панику.
— Если бы речь шла об одном дне, — перебила я. Давид отпил вино из своего бокала. — Это продолжается уже целый месяц. И за все это время — ни единого слова.
— У писателей случаются периоды творческого бесплодия.
— Я больше никогда не смогу писать.
— Не смеши меня.
— Это правда.
— Ты прекрасная писательница, Рашель, и знаешь это не хуже меня.
— Что толку, если я не в состоянии ничего написать?
— Вот увидишь, это пройдет.
— Ты всегда отмахиваешься от моих проблем! — в сердцах воскликнула я. — Ты не желаешь серьезно меня выслушать.
Давид положил вилку, вытер рот салфеткой и внимательно посмотрел на меня.
— Хорошо, Рашель. Я слушаю.
Я помусолила край салфетки. У меня першило в горле. Я выпила воды, глотнула вина.
— Ну что же ты? — сказал Давид. — Говори, я слушаю.
— После первой книги я не в состоянии ничего написать.
— Ты пыталась.
— Это продолжается уже больше года.
Я положила салфетку на колени и отпила еще немного вина.
— Напиши о лагере, — сказал он.
— О чем?
— О лагере. Почему ты не хочешь касаться этой темы?
— Я не была ни в каком лагере, — сказала я, тяжело вздохнув. — Сколько раз можно это повторять?
— Неужели они намерены отправить нас в один из этих жутких лагерей? — спросил отец и крепко обнял маму, пока я распечатывала конверт.
— Здесь говорится, что ты должен подать документа на депортацию, — объяснила я.
— Когда?
— Послезавтра.
Отец, пошатываясь, направился к своему креслу. Он был бледен.
— С нами все кончено, — сказал он. — Я знал, что так будет.
— Нужно что-нибудь предпринять, Самуил.
— Что мы можем предпринять? — пожал плечами отец. — Мы сделаем, как нам велят: подадим документы на депортацию.
Я надела пальто и шляпу, сложила повестку и сунула ее в карман.
— Куда ты? — забеспокоилась мама.
— В гестапо.
— Но ведь уже наступил комендантский час.
— Я знаю.
— Не делай глупости, — сказала мама. — Про тебя в повестке не сказано ни слова.
— Сейчас все равно уже поздно что-либо предпринимать, — сказал отец. — Да и что ты, девочка, можешь сделать?
— Самуил, не пускай ее.
— Неужели вы думаете, что я отпущу вас куда-нибудь одних, без меня? — воскликнула я.
— Мы должны были уехать вместе с дядей Яковом, — вздохнула мама.
— Ты права, Ханна, — согласился отец. — Дочка с самого начала говорила об этом. Мы должны были послушать ее.
— Сейчас поздно об этом говорить, — сказала я.
— Ты не представляешь, что они могут сделать с тобой в гестапо. Про это учреждение рассказывают страшные вещи. Самуил, не пускай ее.
— До тех пор, пока мы вместе, все будет хорошо, — улыбнулась я и крепко обняла их.
— Если бы она хлебала из одного котла с нами, тогда все было бы иначе, — сказала Шарон. — А так она считает, что не обязана нам помогать.
— Она не представляет себе, каково приходится в этом лагере всем нам, — добавил беззубый.
— Сама-то она живет припеваючи у него под боком.
— Может, покажем ей, что представляет собой лагерь? — злобно проговорила Шарон, протянув ко мне руку.
— Она знает, — остановила ее Ревекка. Остальные с ненавистью уставились на меня. — Она не глухая. Не слепая. С обонянием у нее тоже все в порядке. Она знает, что здесь происходит. Просто ей на это наплевать.
— Неправда! — воскликнула я.
— Ради нас ты не желаешь даже пальцем пошевелить, — продолжала Ревекка.
— Тебе хоть раз пришло в голову поделиться с нами своим харчем? — спросила Шарон, ткнув меня пальцем в грудь.
— Я сама постоянно недоедаю, — возразила я.
— Ты кое-чем обязана нам, — сказала Ревекка. — Ты такая же, как и мы.
— А вы хоть чем-нибудь мне помогли? — не выдержала я.
— Интересно, что мы должны были для тебя сделать?
— Жрать то, чем он тебя угощает?
— Нежиться в его теплой постели?
— Расхаживать в нарядах его жены?
— Да нет, мы должны были помочь ей ублажать коменданта, — съязвила Шарон.
Она выпятила живот и стала тискать свою грудь, покачивая бедрами, закрывая глаза и сладострастно вскрикивая. Она вздыхала и содрагалась, водя рукой у себя промеж ног. Остальные с мерзкими шуточками хватали меня за руки, щипали. Чей-то слюнявый рот прикасался к моим щекам и шее, чьи-то пальцы щупали мою грудь. Я отталкивала их, царапалась, как кошка, пока они, вскрикнув от боли, не отпустили меня.
— Ах, господин комендант, — простонала Шарон, изображая блаженную истому. — Вы совсем меня измучили.
— Ты кое-чем обязана нам, — повторила Ревекка. — Мы не позволим тебе забывать об этом.
— Я никому ничем не обязана, — ответила я. — Кроме себя самой.
— Ты намного хуже его, — брезгливо процедила сквозь зубы Ревекка. — У коменданта по крайней мере есть принципы. А ты — самая заурядная шлюха.
— Если вы бросите в окно еще одну записку, — пригрозила я, — то я позабочусь, чтобы он ее нашел.
ГЛАВА 3
— Ты уже прочел письмо? — спросила я отца. — Это он?
— Что он пишет? — поинтересовалась мама. — Как у Якова дела?
Отец посмотрел на нас. В глазах у него стояли слезы.
— Они выбили все стекла в его лавке. Как и во всех других лавках, принадлежащих евреям.
— Я думала, они просто пишут на витринах «Jude», чтобы люди ничего не покупали у евреев, — сказала я.
— Они разгромили все еврейские лавки.
— Яков не пострадал? — спросила мама. — А Наоми?
— Они заперли евреев в синагоге и подожгли ее.
По щекам отца катились слезы. Мама подошла к нему и взяла его за руку.
— Что-с Яковом и Наоми?
— Они застрелили раввина, — продолжал отец. — Только потому, что он не позволил им прикоснуться к священным книгам.
Мама взяла у отца письмо и стала читать его сама. Отец закрыл лицо руками. Он казался таким беззащитным, таким старым.
— Слава Богу, Яков с Наоми не пострадали, — сказала мама.
— Они сожгли синагогу, — бормотал отец, и его плечи содрагались от рыданий. — Они убили раввина.
— Слава Богу, что мы не эмигрировали вместе с дядей Яковом, — сказала мама.
Я подошла к родителям и взяла их за руки.
— Теперь мы должны сами заботиться о себе и друг о друге, — сказала я. — Нам не на кого больше рассчитывать.
— Это — охранное свидетельство! — Молодой человек стоял на платформе около опустевшего вагона и размахивал какой-то бумажкой. — Где находится комендант? Я хочу поговорить с ним.
Воздух содрогался от воя сирен. Охранник помахал своему товарищу и жестом объяснил что-то. Тот подошел к коменданту и указал рукой на молодого человека, потрясавшего своей бумажкой. Комендант кивнул и сквозь толпу направился к молодому человеку. Я рванулась туда же, отпихивая чьи-то локти, спотыкаясь о разбросанные узлы и чемоданы. Один раз я чуть не сбила с ног женщину с орущим младенцем на руках. Наконец я оказалась рядом с молодым человеком.
— Это значит, что я нахожусь под охраной немецкого правительства, — сказал он и повернул бумагу таким образом, чтобы я могла видеть, что в ней написано, но я глядела на приближающегося к нам коменданта.
Охранник не обращал никакого внимания на молодого человека. Лаяли собаки, люди толкали нас. Молодой человек прижал свою бумагу к груди.
Комендант остановился рядом с нами. Я вспотела, но не от страха: мне было жарко в шубе. Я расстегнула верхнюю пуговицу до самого низа. Молодой человек протянул свою бумагу коменданту, но тот смотрел на меня.
— Я вижу тебя уже второй раз за сегодняшний вечер, — сказал комендант. (Его адъютант не перевел мне этой фразы.) — Должно быть, это судьба.
Адъютант снова промолчал и только нахмурился.