— Надеюсь, мнение посланника не будет для меня неблагоприятным, но всё же не скрою от вас, монсеньор, что я в опале у правительства своей страны.
— Если так, не рассчитывайте добиться чего-нибудь при дворе, поскольку вы можете быть представлены королю только посланником. Устраивайтесь по собственному разумению и ведите как можно более тихую жизнь. Это всё, что я могу вам посоветовать.
Следующий визит я сделал неаполитанскому послу, и он сказал мне в точности то же самое. От маркиза де Моры, к которому направил меня Карачиоли, я не услышал ничего нового, а фаворит короля герцог Лассада перещеголял их всех, заявив, что, несмотря на всё желание помочь мне, не имеет для сего ни малейшей возможности. Он посоветовал отправиться к венецианскому посланнику и просить его покровительства. При этом герцог добавил: “А не может ли он сделать вид, что ничего не знает про вас?”
Я написал Дандоло в Венецию и просил хотя бы несколько строк рекомендации послу, после чего отправился во дворец синьора Мочениго. Меня принял его секретарь Гаспардо Содерини, умный и талантливый человек, который сразу же выразил своё удивление по поводу того, что я позволил себе неуместную вольность.
— Синьор Казанова, разве вы не знаете, что вам запрещено появляться в венецианских владениях, к которым относится и посольский дворец?
— Мне это известно, сударь, но соблаговолите принять мой поступок за то, чем он является на самом деле — знаком почтения к господину послу и актом благоразумия. Согласитесь, было бы непростительной дерзостью с моей стороны оставаться в Мадриде, не явившись сюда. Однако если Его Превосходительство не считает возможным принять меня из-за моей ссоры с инквизиторами, вызванной неизвестными Его Превосходительству причинами, то это, по меньшей мере, удивительно. Ведь синьор Мочениго представляет Республику, а не инквизиторов. И поскольку я не совершил никакого преступления, мне кажется, я имею право на его покровительство.
— Почему бы вам не написать обо всём этом самому посланнику?
— Я хотел лишь узнать, примет ли он меня. Но если это невозможно, тогда придётся писать.
И я тотчас же изложил на бумаге всё, о чём говорил секретарю. На следующий день ко мне приехал граф Мануччи, молодой человек с обходительнейшими манерами. Посланник поручил ему известить меня, что я никак не могу быть принят в посольстве. Тем не менее, было сказано о желании Его Превосходительства иметь со мной конфиденциальную беседу.
Имя Мануччи показалось мне знакомым, и я сказал об этом юному графу. Он ответствовал, что прекрасно помнит, как его отец много и с большим интересом говорил про меня. Тут я сразу понял, что сей блистательный граф сын того самого Мануччи, который своими зловредными показаниями во многом способствовал моему заключению в Свинцовую Тюрьму.
Естественно, я умолчал об этом неприятном для нас обоих обстоятельстве. К тому же, матушка молодого графа была служанкой, а отец, прежде чем из доносчиков превратился в аристократа, зарабатывал на хлеб трудом простого ремесленника. Я только спросил у Мануччи, титулуют ли его в посольстве.
— Конечно, ведь у меня есть диплом, — отвечал он и тут же рассказал о своеобразных отношениях, сложившихся между ним и посланником.
— Мне уже давно известно, — сказал я, — насколько Его Превосходительство привязан к особам, обладающим вашими достоинствами.
Наконец, он откланялся, пообещав использовать для меня всё своё влияние, что само по себе было уже немало, так как подобный Алексис мог добиться от своего Коридона чего угодно. Графу пришлось возвратиться, чтобы напомнить мне:
— Не забудьте, завтра в полдень я жду вас к кофе. Синьор Мочениго тоже будет.
На следующий день я не заставил себя ждать и при встрече был обласкан послом выше всякой меры. Он выразил сожаление, что не может публично объявить себя моим покровителем, хотя и не ведает, в чем моя вина перед правительством, Я отвечал ему:
— Надеюсь в скором времени представить письмо, которое от имени правительства уполномочит вас оказать мне самый достойный приём.
— Добудьте такое письмо, и я сразу же представлю вас министрам.
Мочениго пользовался в Мадриде благосклонностью, хотя его причудливые вкусы не составляли ни для кого секрета. Мануччи повсюду сопровождал посла, или, вернее, тот сам следовал за юным графом. Сему любимчику недоставало только титула наречённой метрессы.
Оставим на минуту мои дипломатические хлопоты и поговорим о мадридских развлечениях. Придя впервые в театр, увидел я насупротив сцены большую зарешеченную ложу, которую занимали отцы-инквизиторы, имевшие власть подвергать цензуре не только представляемые пьесы, но и актёров. Мне говорили, что сие распространяется даже на зрителей. Внезапно услышал я, как стоявший при входе в партер служитель закричал: “Dios!”[5] и в ту же минуту все без различия возраста и чина пали ниц и оставались в таком положении, пока с улицы не донёсся звук колокола. Его звон возвещал, что мимо театра проследовал к умирающему священник со святыми дарами. Даже среди удовольствий испанцы не расстаются со своими обычаями набожности. Позднее я укажу ещё более разительный тому пример.
Напротив моего дома стоял красивый особняк, принадлежавший богатому и влиятельному вельможе, которого я не называю из-за того, что он, может быть, ещё жив. В одном из окон первого этажа часто показывалась маленькая белая ручка, и, как это всегда случается, моё разыгравшееся воображение рисовало прекрасную кастильянку с чёрными глазами, белоснежной кожей и гибким станом. На сей раз оно не обмануло меня — однажды жалюзи раздвинулись, и появилась чрезвычайно красивая особа, бледная и задумчивая. Я незамедлительно впал в восторженное созерцание, но меня как будто не замечали, хотя окно и оставалось всё время открытым, а сеньора не отходила от него. Я прижимал руку к сердцу, подносил пальцы к губам и старался принять вид человека, онемевшего от восхищения. Но, увы, на девственном лице невозможно было уловить ни малейшего следа чувства или интереса. Целых четверть часа я изощрялся в своих безмолвных излияниях. Внезапно лицо незнакомки оживилось, глаза сверкнули, словно зажжённые глубоким волнением, и она опустила жалюзи. Изумлённый сим непредвиденным фактом, я мог предположить, что только боязнь быть застигнутой врасплох вынудила её удалиться. Однако уже наступала ночь, как всегда в Испании, светлая и звёздная. На улице не раздавалось ни звука, и я заметил одинокую фигуру, завернувшуюся в коричневый плащ, которая торопливо отворила маленькую дверцу и тотчас же исчезла. Дверца принадлежала соседнему с особняком дому, и можно было догадаться, что визит предназначается именно моей незнакомке. Иначе чем объяснить её внезапное исчезновение как раз в ту минуту, когда под окнами появился кавалер в плаще?
Я терялся в догадках, но вдруг через четверть часа к моему величайшему удивлению жалюзи снова поднялись, и девица облокотилась о балюстраду. На сей раз она пристально посматривала в мою сторону, и я возобновил свои немые уверения в любви. Мне показалось, что на устах у неё промелькнула улыбка. Наконец, я отважился на многозначительный жест, который не остался без ответа, после чего она сделала знак, предписывающий молчание, и опустила жалюзи. В мгновение ока я был на улице под окном незнакомки, и тотчас же ко мне в шляпу упали ключ и записка. Возвратившись к себе, я прочёл написанное по-французски:
“Достаточна ли в вас благородства, храбрости и умения молчать? Можно ли довериться вам? Я надеюсь на это. Приходите в полночь. Ключом вы отопрёте маленькую дверь в стене соседнего дома. Я буду ждать там. Храните всё в глубочайшей тайне и не появляйтесь до полуночи”.
Я осыпал записку поцелуями и спрятал около сердца — хотя жалюзи и были опущены, за мной могли наблюдать. Ещё один знак прелестной руки подтвердил, что меня ждут. Голова моя кружилась от радости и любви. Для туалета оставалось не более двух часов, и я занялся им с уместной в подобных обстоятельствах тщательностью. И всё же моя радость, сколь она ни была велика, не могла рассеять всех сомнений. Действия молодой женщины не казались мне подозрительными, напротив, самолюбие моё охотно объясняло их, но я говорил себе: “Если отец или другой родственник застигнут меня в доме, я погиб”. Чувство предстоящей опасности было столь сильно, что я отказался бы от сего счастливого случая, если бы не мысль о чести.
Я дал слово, и отступать уже невозможно. Взяв карманные пистолеты и свой шестидюймовый венецианский кинжал, я с первым полуночным ударом открыл маленькую дверцу. В полной темноте я ждал появления сеньоры. Прошло немного времени, и нежный голос спросил очень тихо: “Вы здесь?”
Потом рядом зашуршало женское платье, меня взяли за руку и повели. Мы прошли по длинному коридору с большими окнами, которые выходили в сад. При виде моей незнакомки я совершенно забыл обо всех опасностях и чувствовал лишь опьянение счастьем близкого обладания. Мы поднялись по роскошно украшенной лестнице и вошли в комнату, отделанную чёрным деревом с многочисленными серебряными пластинами, на которых сверкал вензель знатного рода. Апартамент освещался двумя канделябрами. В глубине я заметил постель, завешенную со всех сторон пологом. Незнакомка, которую я буду называть Долорес, пригласила меня сесть, но я бросился к её коленям, покрывая поцелуями прелестные руки.
— Так вы любите меня? — спросила она.
— Люблю ли! Как вы можете сомневаться? Моё сердце, моя жизнь, всё, чем я обладаю, принадлежит вам.
— Я верю. А теперь поклянитесь на этом распятии сделать то, о чём я сейчас попрошу вас.
— Клянусь.
— Вы благородный человек. Идите сюда.
И она повлекла меня к постели. Мы одновременно взялись за полог, и в этот миг я был поражен ее лицом: никогда мне ещё не приходилось видеть столь сильного выражения боли и отчаяния.
— Что с вами, — спросил я, сжимая её в объятиях, — вы дрожите?
— О, совсем не от страха. А вы не боитесь? Нет? Тогда смотрите!