– Да, конечно.
– Чем ты хоть занимаешься сейчас, как проводишь время?
– Чем занимаюсь… Я… Да так – чем обычно, – ответил я неопределенно. – Артюром. Всякое там по дому. Вчера приходила Луиза убираться, так что я пошел на кладбище, потом обедал с Александром. Он приглашает меня на свою весеннюю выставку.
Я потянулся к бокалу и заметил, что рука у меня дрожит. Действительно, надо бы подумать о здоровом образе жизни.
– У тебя дрожат руки, – заметила maman.
– Да, сегодня я мало спал. Артюру приснился кошмар. Но сегодня с ним уже все в порядке, – поторопился я успокоить ее.
– А с тобой? Как ты себя чувствуешь? Пришел немного в себя?
Она посмотрела на меня, и я понял, что перед ней бесполезно притворяться. Кого угодно можно обмануть, только не собственную мать.
– Ах, maman, – вздохнул я.
– Ах, детка… – Она пожала мне руку. – Ничего. Все как-нибудь уляжется. Дай время. Ты же еще так молод. И ты когда-нибудь снова научишься улыбаться. Нельзя же всю жизнь горевать.
– Гм…
– Ты знаешь, как хорошо я относилась к Элен. Но когда я вижу тебя таким несчастным, то невольно желаю отмотать время назад, к той жизни, когда ты мог радоваться. И тогда я думаю, что где-то ведь ходит по земле девушка, которая влюбится в моего сыночка.
Она улыбнулась. Я понимал, что она желает мне только добра.
– Может быть, поговорим о чем-то другом, maman?
– Хорошо. На той неделе я поеду в «Оксфам», чтобы передать туда вещи. Как ты посмотришь на то, чтобы нам вместе разобрать твои шкафы?
Она сказала «твои шкафы», имея в виду, конечно, шкаф, где хранились вещи Элен.
– Это я и сам могу сделать.
Я никому не позволю рыться в платьях Элен.
– Но один ты никогда этого не сделаешь, Жюльен.
– С какой стати я должен отдавать куда-то ее вещи? Они и дома никому не мешают.
– Жюльен… – Она посмотрела на меня со строгим выражением. – Я тоже пережила смерть мужа и очень горевала, ты знаешь. Но уверяю тебя, трястись над воспоминаниями – дело неблагодарное. Воспоминания пробуждают сантименты, а тот, кто предается сантиментам, не может думать о будущем, он живет прошлым. Тебе будет лучше, если ты отдашь эти платья, и вдобавок они послужат доброму делу. Ты же не хочешь превращать свою квартиру в мавзолей, как сумасшедший месье Бенуа?
Я тяжело вздохнул, понимая в душе, что она права.
Жена месье Бенуа погибла от несчастного случая, когда я еще учился в школе. Она переходила через бульвар Распай, не оглядываясь на машины: как всякая истинная парижанка, она считала ниже своего достоинства переходить через дорогу по сигналу светофора или по зебре, – она просто побежала через дорогу, уверенная, что машины притормозят, и попала под колеса.
Жан, сын месье Бенуа, был моим одноклассником, после школы мы иногда отправлялись к нему домой, потому что его отец возвращался с работы поздно и мы могли там хозяйничать как хотели. Я помню, как меня поразило, что в спальне родителей, расположенной на первом этаже и выходившей окнами в сад, где мы впервые попробовали свою первую сигарету, ничего нельзя было трогать. Туалетный столик матери вообще берегли как святыню. На нем все оставалось, как в день, когда случилась авария: ее щетки для волос и гребенки, сережки и жемчужное ожерелье, флакон с дорогими, тяжелыми духами «L’heure bleu»[19], два так и не использованных билета в театр – все лежало, как было при ней. На ночном столике ждала последняя книга, которую она читала при жизни, перед ее кроватью аккуратно стояли тапочки, на двери висел на крючке шелковый халат. А за складными дверцами светлого гардероба наверняка по-прежнему висели все платья покойницы.
Годами все стояло нетронутым. Так требовал месье Бенуа. Я хорошо помню, как на меня пахнуло тогда чем-то потусторонним и как я рассказал маме про этот дом, где как будто живут привидения, и про месье Бенуа, что он, наверное, сошел с ума.
Неужели и я уже на пути к тому, чтобы стать записным вдовцом, вечно оплакивающим свою потерю, как этот чудаковатый хранитель мавзолея, над которым все сочувственно посмеивались.
– Ну ладно, – согласился я. – Давай уж покончим с этим одним разом.
Звонок в дверь прервал нашу беседу. Maman вышла в прихожую открывать. Как только появились Кароль и ее муж, в квартире стало шумно. Моя тетушка подняла такой гвалт, что тут даже мертвые бы проснулись. Я усмехнулся, услышав из прихожей ее громогласные жалобы на дурную погоду и грубость парижских таксистов.
Вскоре мы уже сидели за столом, угощаясь аппетитным утиным конфи с брусничным соусом, к которому мама подала легкое красное бургундское.
Полю угощение, видимо, тоже пришлось по вкусу. Старик, одетый в синий шерстяной свитер, склоняясь над тарелкой, тщательно разрезал нежное мясо и кусочек за кусочком отправлял себе в рот. Прежде чем выйти на пенсию, мой дядюшка был профессором философии; в назидание нам и трем своим детям он любил цитировать Декарта, Паскаля и Деррида, в то время как его супруга, женщина более практического склада, работала в налоговой службе и следила за порядком в домашних финансах.
Было тяжело смотреть, как этот человек отточенного ума, чья жизнь была посвящена изучению философских трудов, а главным девизом были знаменитые слова Декарта «Сogito ergo sum» («Я мыслю – следовательно, я существую»), последние несколько лет страдал старческим слабоумием.
Кароль, надо отдать ей должное, всегда поддерживала своего мужа, все глубже погружавшегося в деменцию. Благодаря энергичной помощи добродушной сиделки из Гваделупы супруги смогли остаться в районе Бастилии, где еще несколько лет назад они успели ухватить более или менее недорогую и достаточно просторную квартиру, прежде чем арендная плата там резко подскочила. Но проблема заключалась в том, что Кароль всегда очень ревновала своего мужа, который был видным мужчиной. И ее совсем не устраивало, что Поль был явно неравнодушен к хорошенькой сиделке и постоянно с ней любезничал и смеялся.
Еще хуже было то, что Поль, которому все больше отказывала память, с некоторых пор стал, кажется, видеть в моей матушке свою законную супругу, а это очень раздражало тетушку и вызывало у нее нехорошие подозрения. Поль и раньше питал слабость к свояченице, из-за чего между сестрами в последнее время стали возникать конфликты, в разгар которых Кароль бросала сестре обвинение, что Клеманс якобы крутила с Полем роман. Maman решительно отвергала такое обвинение, высказываясь при этом в том смысле, что теперь, похоже, и Кароль тоже окончательно спятила. Частенько телефонные разговоры сестер заканчивались тем, что одна из них, не выдержав, бросала трубку. После таких объяснений maman принималась звонить мне и жаловаться на сварливую сестру, которая, как и пристало обиженной Суаде[20], закончила разговор о своей несчастной жизни упреком: мол, моей матушке всегда жилось хорошо по сравнению с бедняжкой-сестрой.
Все несчастья на свете, возможно, происходят не оттого, что человеку не сидится спокойно у себя в комнате, как тонко заметил однажды Блез Паскаль, а оттого, что он сравнивает себя с другими людьми. Тетушка Кароль тому лучший пример.
«Кароль сегодня снова на тропе войны, – заявляла maman. – А я не позволю так со мной обращаться. В конце концов, мне тоже уже семьдесят. Cʼest fini!»[21] Или: «Кароль с детства всех баламутила и вечно чувствовала себя обиженной», а под конец примирительно добавляла: «Но бывает и очень мила».
И в этом maman была совершенно права. Кароль бывала и очень мила. В хорошие дни она проявляла свой юмор и рассказывала забавные истории из прошлого, когда они с мужем могли проплясать всю ночь напролет, не жалея каблуков.
Тетушка Кароль помнила все семейные предания, и когда принималась рассказывать о прошлом – у нее блестели глаза. Она переехала в Париж раньше моей матушки и очень помогала ей на первых порах.
Maman этого не забывала, и недельки через две, когда волнения стихали, сестры, памятуя о том, что они именно сестры, снова возобновляли общение. Понимая, что Кароль в ее возрасте уже не переделаешь, а жизнь с Полем у нее нелегкая, maman снова и снова приглашала их на обед, вот как сегодня.
Между тем мы приступили к десерту. На столе появился лимонный торт. Он был просто как картинка.
– Ну уж это ты не сама пекла, Клеманс! Признайся! – потребовала Клеманс.
– Разумеется, сама, – обиделась maman.
– Неужели? – Внимательно поглядев на сделанную из безе верхушку, Кароль потыкала в нее десертной вилочкой. – У нее такой безупречный вид. Я думала, это покупной торт от Ладуре.
– Пожалуйста, не наговаривай на меня, что я все покупаю у Ладуре. – В мамином голосе появились резкие нотки.
Я уже хотел было вмешаться, но тут Кароль вежливо уступила:
– Впрочем, не все ли равно? Во всяком случае, торт чудесный. – Обернувшись к Полю, она громко крикнула ему в ухо: – Тебе тоже нравится, cheri?[22]
Поль оторвался от тарелки и, подумав секунду, сказал:
– Замечательно вкусно! – И широко улыбнулся матушке. – Моя жена всегда была хорошей кулинаркой.
С удовольствием отправив в рот последний кусочек, он задумчиво стал жевать, не замечая, что Кароль снова изменилась в лице.
– Что ты такое плетешь? – не заставил себя ждать ее ответ. – Какая тебе Клеманс жена! Твоя жена я, Кароль.
Он покачал головой, подбирая вилочкой оставшиеся на тарелке крошки.
– Нет. – Он упорно стоял на своем. – Ты – сестра.
Кароль нахмурилась, и мама поторопилась со смехом сказать:
– Нет, Поль. Ты все перепутал. Я была замужем за Филиппом. А ты женат на Кароль.
Поль растерянно огляделся вокруг в поисках поддержки. Его взгляд остановился на мне.
– Жюльен! – произнес он.
Я кивнул:
– Все так, дядюшка Поль. Ты – муж Кароль, а не Клеманс.