Любовные похождения Джакомо Казановы — страница 17 из 41

Решив снять дом в черте Тампля[73], я нанес визит принцу де Конти, который, горячо одобрив мое предприятие, обещал протекцию и всяческие послабления, каких я только мог желать. В доме, что я снял всего за тысячу экю в год, была большая зала, где должны были трудиться работницы, занимаясь каждая своим делом. Другую залу я отвел под склад, а прочие – под жилье для старших служащих и свое собственное, если вдруг придет мне охота там жить.


Я поделил дело на тридцать паев, из коих пять отдал художнику-рисовальщику, будущему управляющему, двадцать пять оставил за собой, дабы переуступить компаньонам в зависимости от их вкладов. Один пай пошел врачу, что поручился за складского сторожа, переехавшего в особняк со всем своим семейством, а сам я нанял четырех лакеев, двух служанок и привратника. Пришлось отдать еще один пай счетоводу, тот привел двух конторщиков; он также поселился в особняке. Я управился со всем этим меньше чем в три недели; многочисленные столяры сколачивали шкафы для склада и все прочее для разных работ в большой зале. Управляющему предоставил я найти двадцать красильщиц, коим должен был платить по субботам; завез на склад двести-триста штук прочной тафты, турского шелка и камлота белого, желтого и зеленого, дабы наносить на них рисунок; отобрал я их сам и платил за все наличными.

Мы с управляющим подсчитали, что ежели сбыт наладится только через год, то надобно сто тысяч экю; у меня они были. Я всегда мог продать паи по двадцать тысяч франков, но надеялся, что этого делать не придется, ибо рассчитывал на двести тысяч ренты.

Мне было ведомо, что, ежели сбыта не случится, я разорюсь; но бояться мне было не к лицу, ибо видел я, сколь хороши ткани, да и все мне повторяли, что не должно отдавать их задешево. На дом менее чем в месяц ушло около шестидесяти тысяч, и каждую неделю мне надлежало выкладывать еще тысячу двести. Г-жа д’Юрфе посмеивалась, полагая, что все это я делаю, чтобы пустить всем пыль в глаза, притом что цель моя – сохранить свое инкогнито. Изрядно порадовал меня, – а должен был скорее напугать, – вид двадцати девиц всех возрастов, от восемнадцати до двадцати пяти лет, скромниц, по большей части хорошеньких, внимавших художнику, обучавшему их хитростям ремесла. Самые дорогие стоили мне всего двадцать четыре су в день, и все слыли честными; их отбирала благочестивая жена управляющего, и я охотно доставил ей эту заботу, будучи уверен, что, случись мне в будущем возжелать одну из них, она станет мне сообщницей. <…>



Дальнейшие похождения Казановы

Казанова достиг апогея своей судьбы, но не смог на нем удержаться. Он плохо управлял своими делами, влез в долги и потратил бо́льшую часть своего состояния на беспрерывные связи с работницами своей мануфактуры: заводя связь с одной из них, при расставании он дарил ей домик, при этом каждая следующая «жертва» уже знала о полагающемся ей вознаграждении, а поскольку работниц было числом тридцать, Казанова разорился и за долги был снова арестован. На этот раз он был заключен в тюрьму Форлевек, но был освобожден из нее спустя четыре дня благодаря заступничеству маркизы д’Юрфе. К несчастью Джакомо, его покровитель де Берни к тому времени был уволен Людовиком XV, и враги Казановы стали преследовать его. Стремясь отдалиться от этих неприятностей, Казанова продал остатки своего имущества и добился второй поездки со шпионскими целями в Голландию, куда и отбыл в 1759 году.

Однако на этот раз его миссия провалилась, и он бежал в Кёльн, а затем (весной 1760 года) в Штутгарт, где удача окончательно отвернулась от него. Он был вновь арестован за долги, но смог сбежать в Швейцарию.

Устав от своей распутной жизни, Казанова посетил монастырь в Айнзидельне, где задумался о возможности изменить свою жизнь и стать скромным монахом. Он вернулся в гостиницу, чтобы поразмышлять о своих намерениях, но там встретил новый объект вожделения, и все его благие помыслы о монашеской жизни тотчас испарились.

Продолжив странствия по Швейцарии, он посетил Вольтера.

Глава 3Швейцария


…Мы отправились к г-ну Вольтеру, и приезд наш пришелся на тот момент, когда он выходил из-за стола. Он был окружен дамами и кавалерами, а потому появление мое получилось весьма торжественным. Впрочем, в доме Вольтера эта торжественность мне отнюдь не навредила.

– Это самый счастливый момент моей жизни, – сказал я ему. – Наконец я вижу вас, дорогой мой учитель: вот уже двенадцать лет, сударь, как я ваш верный почитатель.

– Почитайте меня еще двадцать. А потом соблаговолите привезти мне мое жалование.

– Обещаю, а вы обещайте дождаться меня.

– Даю вам слово, и я скорей с жизнью расстанусь, чем его нарушу.

Общий смех одобрил первую остроту Вольтера. Так всегда бывает. Насмешники поддерживают одного в ущерб другому, и тот, за кого они, всегда уверен в победе. В этом почтеннейшем обществе так оно и было. Я не был тем удивлен и не терял надежды отыграться. И вот Вольтеру представляют двух только что прибывших англичан. Он встает со словами:

– Вот господа из Англии, а я желал бы быть англичанином.

Дурной комплимент, ибо он понуждал их отвечать, что они желали бы быть французами, а им, может статься, не хотелось лгать или недоставало совести сказать правду. Благородному человеку, как мне кажется, дозволительно ставить свою нацию выше других.



Едва сев, он вновь меня поддел, чрезвычайно вежливо заметив, что, будучи венецианцем, я должен, конечно, знать графа Альгаротти[74].

– Я знаю его, но не как венецианец, ибо семеро из восьми дорогих моих соотечественников и не ведают о его существовании.


– Я должен был сказать – как литератор.

– Я знаю его: мы провели с ним два месяца в Падуе семь лет назад, и я проникся к нему почтением по большей части оттого, что он – ваш почитатель.

– Мы с ним добрые друзья, но, чтобы заслужить всеобщее уважение, ему нет нужды быть чьим-либо почитателем.

– Не начни он с почитания, он не прославился бы. Будучи почитателем Ньютона, он научил дам беседовать о свете.

– И в самом деле, научил?

– Не так, как г-н Фонтенель в своей книге «Множественность миров», но все-таки можно сказать, что научил.

– Спорить не стану. Если встретите его в Болонье, не сочтите за труд передать, что я жду его «Писем о России»[75]. Он может переслать их посредством миланского банкира Бианки. Мне говорили, что итальянцам не нравится его язык.


– Еще бы. Он пишет не на итальянском, а на каком-то особом, своем языке, зараженном галлицизмами; без слез читать невозможно.

– Но разве французские обороты не украшают ваш язык?

– Они делают его невыносимым, каким был бы французский, нашпигованный итальянскими выражениями, даже если б на нем писали вы.

– Вы правы, надобно блюсти чистоту языка. Порицали же Тита Ливия[76], уверяя, что его латынь отдает падуанским наречием.

– Аббат Ладзарини говорил мне, когда я учился писать, что предпочитает Тита Ливия Саллюстию[77].

– Аббат Ладзарини, автор трагедии «Юный Улисс»? Вы, верно, были тогда совсем ребенком! Как бы я хотел свести с ним знакомство; но я близко знал аббата Конти, что был другом Ньютона, – четыре его трагедии охватывают всю римскую историю.


– Я тоже знал и почитал его. Оказавшись в обществе сих великих мужей, я радовался, что молод; нынче, встретившись с вами, мне кажется, что я родился только вчера, но это меня не унижает. Я хотел бы быть младшим братом всему человечеству.

– Вам бы больше понравилось быть патриархом. Осмелюсь спросить, какой род литературы вы избрали?

– Никакой, но время терпит. Пока я вволю читаю и не без удовольствия изучаю человеческую сущность, путешествуя.

– Это недурной способ узнать ее, но книги слишком многословны. Легче достичь той же цели, читая историю.

– Она вводит в заблуждение, искажает факты, нагоняет тоску. Гораздо приятнее исследовать мир, путешествуя. Гораций, коего я знаю наизусть, – мой проводник, я нахожу его повсюду.

– Альгаротти тоже знает его назубок. Вы, верно, любите поэзию?

– Это моя страсть.

– Вы сочинили много сонетов?

– Десять или двенадцать, которые мне нравятся, и еще две или три тысячи, которые я, по правде говоря, и не перечитывал.

– В Италии все без ума от сонетов.

– Да, если считать безумным желание придать любой мысли гармонический строй, способный выставить ее в благоприятном свете. Сонет труден, господин де Вольтер, ибо не дозволено ни продолжить мысль сверх четырнадцати стихов, ни сократить ее.

– Это прокрустово ложе. Потому так мало у вас хороших сонетов. У нас нет ни одного, но тому виной наш язык.

– И гений французской мысли, ибо ему ведомо, что мысль растянутая теряет силу свою и блеск.

– Вы иного мнения?

– Простите. Смотря какая мысль. Острого словца, к примеру, недостаточно для сонета.

– Кого из итальянских поэтов вы более всех любите?

– Ариосто[78]. Я не могу сказать, что люблю его более других, ибо люблю его одного. Но читал я всех. Когда пятнадцать лет назад прочел я, как дурно вы о нем отзываетесь, сразу сказал, что вы откажетесь от своих слов, едва его прочтете.

– Спасибо, что решили, будто я его не читал. Я читал, но был молод, мало знал ваш язык и, будучи предубежден итальянскими учеными мужами, почитателями Тассо, имел несчастье напечатать суждение, которое искренне почитал своим. Но это было не так. Я обожаю вашего Ариосто.


– Я вздыхаю с облегчением. Так предайте огню книгу, где вы выставили его на посмешище.

– Уже все мои книги предавались огню; но сейчас я покажу вам хороший образчик, каким образом можно отказаться от своих слов.